А я не люблю никого и не чувствую привязанности ни к кому. Одиночество мое совершенно и мудро. Я, человек земной, материалист и скептик, освобождаюсь от всех лепестков человеческих земных отношений.
С болью и грустью думаю только иногда о том, что, может быть, мне никогда больше не суждено увидеть д-ра Р[ейтца]. Ужасно, если этот человек ушел из жизни и из моей жизни. Вот необычайный случай моего постоянства и верности! При мысли об этом начинаю ощущать одиночество как тяжесть.
Д-р Рейтц мне всегда был нужен – даже если я не видела его годами.
Думаю иногда и о Вас, мой очаровательный спутник последних лет мирной жизни! Думаю без нежности, с большим холодным презрением, с большим холодным ожиданием: Вы мне тоже очень нужны, милый, очень. Но: не для мира, а для меча.
Постарела. Опустилась. Много седины. Лень делать ресницы. Почти перестала красить губы. Все равно. Пополнела и продолжаю полнеть. Тишина и размеренность моей жизни идут, видимо, мне на пользу: ни вина, ни тонких табаков, ни острых блюд, ни бессонных бдений, ни звенящих от натянутости нервов.
Под бомбами и снарядами, в дистрофическом городе, переживающем второй год голодной осады, я чувствую себя гораздо спокойнее и тише, чем до войны. Ко многому я уже привыкла (отсутствие света, водопровода, канализации), от многого отвыкла. Жизнь сжатая, скучная, звериная – но моя жизнь широко развернула крылья интеллекта и духа, моя жизнь не скучная, и ничего звериного в ней нет. Дни летят очень быстро, хода времени не чувствуешь. В прошлую же зиму время тащилось медленно и зловеще, и каждый день казался бесконечным. От брата письма редкие, неутешительные и какие-то невнятные: видимо, тоскует. Багаж, кажется, еще не получен. Жду, когда продадутся брильянты, чтобы послать ему денег.
Когда придет мир, жить мне будет очень странно.
Декабрь 13, воскр[есенье]. 18 ч.
В пятницу, 11-го, у меня сидел Юрий, в грязной фронтовой шинели и рваных сапогах. Курили скверный табак, говорили о войне, о музыке, о красавицах из «Астории», удивлялись, что прежняя жизнь все-таки была – что это именно он любил изысканные галстуки, интересных женщин и уют первоклассных ночных кабаков, что это именно он отказывался всегда от всяких командировок, брезгливо пугаясь таких вопросов, как: где я буду ночевать? – и удобно ли там? – и куда пойти пообедать? – и когда же я приму ванну?
Были сумерки, мокреть, слякоть зимней оттепели. И вдруг тишину города и моей квартиры нарушил грохот близкого разрыва.
– Обстрел, – сказала я.
– Похоже, – сказал Юрий.
И тогда началось. Снаряды взрывались близко и бешено. Неустанно звенели стекла. Дом вздрагивал. Иногда начинал пьяно качаться, как в прошлом году от фугасных.
– Это из тяжелых, – сказала я, стоя у печки.
– Да, плохие снаряды… плохие! – сказал задумчиво Юрий, вслушиваясь: далекий выстрел, близкий разрыв – он из-под Севастополя подтянул сюда зверские дальнобойные…
Разрывы грохотали налево, направо, впереди, позади. Квартальный[677]
из соседней квартиры заботливо постучал в дверь:– Идите вниз, Софья Константиновна, – предложил он, – там все-таки свет, народ… а то вы одни!
– Это у нас? – спросила я.
– Еще как! – ответил он. – Угол Восстания и Озерного, угол Восстания и Ковенского, дом 8 по Радищева…
О, собственность!..
– …вся Некрасова. В общем, прямой по нас!
Я вернулась в комнату и сказала об этом Юрию. Полуудивился: так близко? Звуки обстрела в городе, оказывается, отличаются от таких же звуков в поле, на фронте.
Неистово звенели стекла. Какие-то разрывы рядом дали обрушение, звон битых стекол, падение кирпича и железа.
– Будто наш дом, – сказала я.
– Да, кажется, ваш, – сказал он, встал, обнял меня, вывел в темную переднюю. – Оденьтесь, идите вниз…
Он думал, что у нас есть бомбоубежище.
– Куда же я пойду, Юрик? – спросила я, надевая беличью шубку. – Бомбоубежище залито…
– Ах, залито?!
– Деваться мне некуда: здесь лучше. Окна во двор, а в конторе окна на улицу…
– На улицу?..
Он повторял за мною слова механически, думая о чем-то другом. Не знаю, о чем он думал.
Снова вернулись в комнату. Я зажгла коптилку. Разрывы прекратились. Юрий собрался уходить.
– Я не могу вас отпустить, – говорила я, – не могу! Если обстрел возобновится и вы будете на улице…
Но он торопился в штаб. Он ушел.
Не вылезая из шубки, я села на диван и подумала: «Как хорошо, что брата нет, что он в Башкирии!»
Вспомнилось его худое породистое лицо, предельно злое в минуты опасности и страха. Радуясь, что его здесь нет, все-таки каким-то нутряным чувством пожалела, что он не рядом: сели бы вот так на диван, крепко бы обнялись – и было бы совсем все равно!..
(Так вместе и рядом, на моей постели, я переживала с мамой артиллерийские ночные обстрелы в сентябре – ноябре прошлого года. Уткнешься лицом ей в плечо, крепко обнимешь, целуешь руки – хорошо, спокойно, почти счастливо: мама – пахнет мамой – ее руки – ее кожа – она, она, она – значит, ничего страшного нет! и ничего страшного не случится!)