Сразу глаза упали на знакомое и характерное лицо: острота правильных, словно из камня выпиленных черт, жестокий узкий рот, сжатые виски, черная повязка на одном глазу и зоркий, ястребиный, непонятный взгляд другого, белая матросская фуражка «Балтийский флот» и неизменная вечная папироска в изящных, длинных пальцах. Владимир Александрович Кишкин, легендарная петроградская личность, таинственный тип, никем не разгаданный и никем не понятый. Вокруг него плелось, плетется и плестись будет бесконечное множество самых вздорных, разноречивых, подчас кровавых, а иногда и просто кошмарных басен – от получения воспитания в Училище правоведения до участия в убийстве Шингарева и Кокошкина[217]. Всмотрелся в меня и мгновенно вскочил:
– Товарищ Островская! Какими судьбами? Как я рад!
И в пожатии сухой, тонкой руки действительно почувствовалась приятельская радость увидеть петроградское знакомое лицо[218]. И мне как-то сразу повеселело на душе: все-таки свой, петроградский и знакомый вдобавок, хотя знакомый очень сдержанно и официально, в рамках служебного доклада рассуждающего совещания о построении Железнодорожного уголовного розыска и сердечно-искренней просьбы за арестованного митрополита Цепляка[219]. А здесь показалось, что это вовсе не бывший начпетрогубследрозмилиции и нынешний заместитель начцентророзыска Республики, а кто-то очень близкий и дружеский.
За американским столом сидел маленький коренастый человечек с упорным бритым лицом, весь в штатском, в галстуке и воротничке, так странно и непонятно непохожий на начальника Уголовного розыска РСФСР – Владимир Алексеевич Кожевников. Кишкин познакомил.
– Присаживайтесь, Софья Казимировна, что слышно нового, хорошего? Что привезли?
Поговорили, посетовали на несчастное положение угрозыска, определенно отказались дать что-либо веское и точное, мгновенно вскрыли предо мною весь ужас центральной борьбы за власть, вносящей смерть и гибель всему делу, вскользь вспомнили Петроград, остановились на общей гражданской скорби всех «уголовников», попавших в лапы милиции.
Об инструкциях и директивах сказали следующее: «У нас ничего нет, и сами мы ничего не знаем. Вот хорошо, что вы с мест приехали, может быть, дадите кое-что положительное – поучимся». Слова меня поразили, как гром, и даже улыбнуться не захотелось. Центр – живое пламя, бесконечное кипение докладов, переговоров и совещаний. Большие люди с большими разговорами, вся Республика в руках, руководящая и измеряющая власть – и вдруг какой-то начугрозыска Мурманской линейки может дать что-то такое, чему надо было бы и должно поучиться.
Кожевников ушел на совещание у Корнева с представителями ВЧК, а мы с Кишкиным разговорились по душам. Он в высшей степени интеллигентен и изыскан, тверд и несколько резок в определениях, всегда верных и математически точных, и говорит таким изящным, небрежным и аристократически выдержанным тоном, что, закрыв глаза, можно представить себе вылощенного правоведа в великосветской гостиной, а взглянув на матросскую форму и барское лицо, невольно удивишься: метаморфоза или истина?
Из Центророзыска ушла в шесть часов; после чисто общих и служебных разговоров с Кожевниковым и обсуждения вновь утвержденного приказа о подчинении угрозыска ВЧК зашла опять, по обещанию, к Кишкину и заговорилась с ним: из Центророзыска уходит на новое крупное назначение – начальника областной Чрезвычайной Комиссии Волжского бассейна и Каспийского моря. Зовет работать с собою:
– Что вы размениваетесь, Софья Казимировна? При ваших способностях – Мурманская вам мала. Масштаб нужен более широкий. Хотите со мною? Хотите на любую крупную дорогу Республики, а то прямо в Москву, в Центр?
Мило отказываюсь, ссылаясь на семью и свою бесхозяйственность.
– Погибну одна! – говорю, а он, смеясь, добавляет:
– И себя съедите скорее, чем карточный паек.
Кожевников, à propos, тоже настаивает на переходе в Москву.
– Нам нужны люди с высшим образованием, – говорит, – на всю Республику у нас только пять человек юристов в Начугрозыске железных дорог, считая вместе с вами.
Теперь сижу и гадаю – может, и впрямь перебраться? Центр, однако, ошеломляюще хаотичен: никто ничего не знает, никто ничего не делает, громадные величины республиканской силы и власти сидят и пережевывают в тиши злословия ядовитую злобу на того или иного заправилу; канцелярия страшнее страшного, а впечатление о целом самое дикое и безалаберное, какое вообще приходилось когда-либо выносить.