Потом – срыв. И дальше так: отец купил имение за Царским Селом. Мы все – моя семья – идем осматривать. Я волнуюсь: сколько это верст от Царского и когда последний поезд из Ленинграда? Ведь сегодня я смотрю «Клоуна» в Михайловском[229] – я приеду в Царское поздно – будет страшно идти в темноте, а в городе мне ночевать негде. К имению мы идем по широкой и пустынной дороге: поля, редкие здания, очень далекие фабричные трубы, телеграфные столбы, горы на горизонте. Солнечный день близится к закату. Какой-то красный двухэтажный дом, окруженный низкорослым молодым садом. Мне неприятно, что мало деревьев. Я – девочка, мне лет 10–12. Но в доме чудесно. Я в восторге от уютных и хорошо обставленных комнат. Мы ходим по второму этажу. Мягкая мебель, ковры, картины, бронза. От гостиной я в совершенном восторге: она угловая, крайняя в доме, окна в двух стенах, масса мебели, всюду книжные шкафы и полки с книгами, концертный палисандровый рояль. (Твердо помню всю расстановку мебели.) Но самое прекрасное: огромный письменный стол с великолепным прибором, груды рукописей и писем, всякие безделушки. Это от прежних владельцев. Я очень радуюсь, что смогу прочесть их письма и узнать все о чужой жизни. Рядом библиотечный стол – на нем дивные книги, альбомы, ценные издания. Ужасно грустно то, что я знаю: через полгода революция, и от нас все отнимут. Отец торопит меня куда-то. Я не успеваю просмотреть большую книгу в коричневого цвета переплете. В это время – в доме – мне уже лет 16–18. Я в сером пальто с котиком, которое у меня было в 1917–1920 годах.
Огромное темное здание – страшно высокое – все в галереях и переходах. Похоже на театр или универсальный магазин, вроде нашего Гвардейского экономического[230]. Множество людей, тепло и темно одетых: унылые, молчаливые вереницы. В их движении – какая-то закономерность.
Это – ад. В здании – двенадцать (кажется) эллипсоидальных кругов густо-голубого хрустального льда. Во льду – воронки. И оттуда – ровные снопы оранжевого пламени, напоминающие формой пламя свечей. Дыма нет. Люди идут по деревянным галерейкам, лесенкам, переходам, закоулкам. Это – обреченные. Они вечно должны так ходить, попадать на ледяные круги, проходить сквозь пламя и начинать все сначала. Я тоже с ними, но я – только случайный гость. Во мне чувство вяжущей и тревожной жалости и недоумения. Я вижу, что к одному из кругов подходит кн. Нина. Она не смотрит на меня. У нее трагическое лицо с поджатыми губами. Она вступает на лед и исчезает в толпе. Потом я вижу моего отца – в нем веселая злоба. На его голове какой-то странный убор – не то чалма со спускающимися полотнищами, не то азиатская тюбетейка, прикрытая какой-то шалью. Он тоже проходит, не взглянув на меня. На маленькой темной площадке, отделанной резным деревом, я сталкиваюсь с красивым тонким юношей в длинной шинели и в фуражке польских войск. Он блондин, с большими овальными голубыми глазами, с розовым твердым лицом, бритым и энергичным. Тип поляка и англичанина. Я бросаюсь к нему, обнимаю его за плечи – мне очень больно, что он в аду.
– Брат мой! Брат мой! – кричу я и плачу.
Он грустно глядит на меня и медленно, понурясь, уходит к ледяному кругу.
Все спутывается.
Нам с мамой приснились почти одинаковые сны. Записываю сначала мамин – по ее карандашной записи:
«В большой комнате два возвышения – вроде надгробных памятников. На них положены большие пылающие угли. На одном возвышении, под углями, лежит Сонечка. Видна только головка, черненькая, с полузакрытыми глазами. Я стою рядом с живой Сонечкой и смотрю на головку лежащей – и вижу, что глаза полуоткрыты и вращается зрачок. Я в ужасе говорю Сонечке живой: “Зачем я насыпала горящие угли в 5 часов, а не в 9 часов. Еще четыре часа она была бы со мною”. Страшная тоска в груди. А Сонечка говорит: “Нет – именно и надо было насыпать горящие угли – 5 часов – это лучший час для огня”!»
Мой сон:
На постаменте, похожем на алтарь, на надгробный памятник, лежу я, нагая, на собольем меху. На моей голове сверкающая диадема – вид старинного кокошника, сплошь усеянного драгоценными камнями. Я, вторая, в будничном темной платье, стою рядом, вместе с Лидией Егоровной, и смотрю на себя, первую. Я думаю: «Какая она хорошенькая, розовая, веселая – не похожа на меня». Но лица у нас совершенно одинаковые. Лидия Егоровна протягивает мне тонкий белый вуаль, и я покрываю им медленно тело меня первой. Все ощущения переходят в ту, которая лежит на меху. Я чувствую движение вуали, вижу свои руки, руки второй, натягивающие вуаль, смотрю сквозь тюль на Лидию Егоровну. В душе какое-то огромное сожаление, печаль, тоскливость, боль. Все кончилось. Я опускаю веки и во сне – засыпаю. Я, вторая, ухожу на цыпочках и говорю Лидии Егоровне: «Ну вот и все! Давайте зажжем огни. Плакать не нужно. Она, может быть, и жива. Ведь вся ее жизнь – нарочно».