Отец только недавно изволил выехать в Свердловск, обиженный на меня, по-видимому, за то, что я не предоставляю ему финансовых возможностей жить под Москвой, не работая. Но что же я могу сделать, если именно этого я сделать не в состоянии? Обменялись с ним резковатыми письмами – не по этому поводу, конечно, а по поводу его потрясающей, головокружительной, ошарашивающей болтливости. Как и следовало ожидать, не понял меня и немедленно обиделся. Господи, это продолжается всю жизнь – и обиды и непонимания!
Вечер: телефонный разговор с профессором Ляхницким о переводах. Потом парикмахер, маникюрша. В хорошем (беспричинно) настроении ухожу к букинистам. В лавке Северморпути покупаю интересные книги и веду интересный разговор по-французски с неизвестным молодым человеком. Как странно, что ко мне так легко идут люди. Разные люди. Неожиданные. Мысли о том, что параллели – непараллельны.
Именинный вечер у Гржибовской[431]
. Нарядно, шумно; прекрасный, немного тяжелый ужин. Дарю ей два изысканных томика Мюссе. Она и Райская попеременно устраивают мне сцены ревности. Появляется «кузнечик» Чепрыгин, которого не видела долгие-долгие годы. За ужином сижу между хозяйкой и любопытным человечком из литературно-театрального мира, который о больших людях говорит без фамилий:– Антон Палыч называл меня «индивидуум»… Лев Николаевич прямо покатывался, когда мы с Сулержицким (здесь имя и отчество не так обязательны) отплясывали кэк-уок… Письмо ко мне от Владимира Ильича… я был ближайшим помощником покойного Анатолия Васильевича: смею утверждать, что Художественный театр мы с ним спасли вдвоем…
Зовут его Владимир Александрович Брендер. Имени его я никогда не слыхала. Ему 54 года, и от него сбежала жена с дочкой; девочку он, по-моему, мучительно любит.
И это именно он в фейерверке рассказов, анекдотов и имен сказал мне следующее: в начале года, в Париже, получив уже в полпредстве советский паспорт, от разрыва сердца умер Замятин. Я переспросила. Мне очень не хотелось, чтобы это была правда. Мне до сих пор не хочется этого. А ведь я твердо рассчитывала, что с этим человеком – таким важным в моей жизни – у меня будет еще не одна встреча[432]
.Странно все-таки – и нехорошо.
У Гржибовских я пробыла очень долго – почти до рассвета, много смеялась, танцевала, разговаривала. И все время слушала свое сердце как нечто большое, холодное и совсем потерянное. Ему было очень больно – очень.
А сегодня – Летний сад. Накрашенные губы и накрашенная душа, и солнечный Петербург, похожий на старинную раскрашенную гравюру.
Вечером: Анта. Чувствую себя разломанной и чужой.
На всех столах в моей комнате – цветы, и все они увядают. Как обожженные огнем, погибают очень темные – почти черные – розы. Морщатся хризантемы, и желтеет алый и розовый шпажник. Как много цветов умерли в моей комнате за эти годы! И как много цветов в ней расцвело и цветет по сей день!
Осень. Вихри. Дожди. Солнце. Отец на Урале – на Богословском заводе. Это уже, по-моему, сибирские отроги.
О. К. Блумберг помещена в психиатрическую больницу им. Балинского: черная меланхолия – и, по-видимому, не мирного характера. За несколько дней до больницы звонила ко мне, говорила странные и непонятные вещи, просила помощи. Я не могла понять, чего она от меня хочет.
– Я ничего не могу объяснить. Мне казалось, что вы можете мне помочь, вот и все. Оказывается, нет…
Оказалось, нет. А может быть, я и могла бы ей помочь? Но чем: человеком или книгой? Не знаю, не знаю.
Недавно у Гнедич, где все очень бедно, очень мизерно, очень неприглядно, кроме жизни духа, встретила юного второкурсника Эткинда Ефима[433]
, как он сам представляется. Красивый девятнадцатилетний юноша. Романское отделение. Знает три языка. Любит и чувствует книгу. Переводил для себя Гейне, Верлена и Агриппу д’Обинье. Читал стихотворные переводы Киплинга, написанные каким-то приятелем, таким же девятнадцатилетним юношей. И стихи и перевод весьма нескверные. Смотрела на него, радовалась радостью зрелой, немолодой и чистой: как хорошо – есть, значит, такая молодежь, которая с флиртом и физкультурой соединяет латынь, языкознание, стихи Маллармэ и трагедии Эсхила. Как хорошо, что такая молодежь существует! Как хорошо, что я встретилась с ее представителем и узнала, что он – только один из многих. От этого стало легко и горько. Горько потому, что я остановилась, что за последние годы я ничего не приобретаю, что в свободные часы я могу либо вообще ничего не делать, либо читать неразборчиво и бессистемно, как всегда. А годы идут. И я оскудеваю.Гнедич уверена, что через два года я буду защищать кандидатскую диссертацию.
А я в этом совсем не уверена.
Гнедич твердо знает, что жизнь я должна кончить доктором es letri[434]
, написав нечто блестящее и умное о французской литературе Средневековья и о Вольтере. А я этого не знаю.Литература! Равель! Леонардо да Винчи!