Читаем Дневник (1887-1910) полностью

* Да, да, славная женщина, которая будет пасти коров и читать при этом "Ревю Бланш".

* О драматурге, у которого не видны пружины, говорят: "Он не знает театра"; о том, который знает театр: "О, у него видны пружины".

15 июня. У меня болят мысли. У меня больные мысли, и я не стыжусь этой тайной болезни. У меня больше нет вкуса не только к работе, но и к лени. Совсем не мучит совесть, что ничего не делаешь. Я устал, словно обошел планеты. Мне кажется, что я исчерпал себя до конца.

После "Радости разрыва" я решил - надо делать что-нибудь крупное. Бросил свои маленькие "Буколики". Хочу написать три, четыре акта. Но на каком материале? Игра пяти, шести выдуманных мною персонажей кажется мне глупой, мелкой. Без сомнения, я могу работать только "на самом себе". Но где взять в самом себе материала на три акта? Ах, приключения, приключения, где вы? И этот дневник, который меня развлекает, веселит и выхолащивает. Я работаю час, и тут же наступает депрессия; и даже писать то, что я пишу, мне противно.

Ни Тэны, ни Ренаны не говорили нам об этом отвращении, об этих тайных болезнях. Или они их не знали? Или они не жаловались из чувства стыда, а может быть, малодушие не позволяло им заглядывать в себя?

Чего же я хочу? Ездить по свету; но для этого надо быть знаменитым, а чтобы стать знаменитым, нужно прежде всего работать.

И берегись! Даже сейчас ты себя насилуешь, говоришь громкие слова. Ты уже не искренен. Когда ты хочешь поглядеться в зеркало, твое дыхание туманит гладь стекла...

16 июня. Его душа отрастила себе брюшко.

18 июня. Папону стало лучше. Сегодня утром он решил идти копать картофель, но у него не хватает сил орудовать мотыгой. Она идет сама по себе, куда ей захочется. Но просто он не мог усидеть дома.

19 июня 1897 года. Половина второго. Умер отец.

О нем можно сказать: "Это просто обыкновенный человек, обыкновенный мэр бедной деревушки"; и вместе с тем говорить о его смерти, как о смерти Сократа. Я не упрекаю себя за то, что недостаточно его любил: упрекаю себя за то, что не понял его.

После завтрака я сел писать письма. Позвонили в ворота: Мари, папина молоденькая служанка, сказала, что отец меня зовет. А зачем - ей неизвестно. Я встаю, пока еще только удивленный, Маринетта же, видимо, не совсем спокойна и говорит: "Я иду туда". Не торопясь, я надеваю башмаки и накачиваю велосипедные шины.

Подхожу к дому и вижу, что мама стоит у крыльца. Она кричит мне: "Жюль, Жюль!" Слышу: "Почему он заперся на ключ?" У нее безумный вид. Я все еще не очень волнуюсь и не спеша стараюсь открыть дверь. Ничего не получается. Я зову, он не отвечает. Я ни о чем не догадываюсь. Решаю, что ему стало плохо или он вышел в сад.

Нажимаю плечом на дверь, и она подается.

Дымок и запах пороха. Я слегка вскрикиваю: "Папа, папа! Что же ты наделал? Так вот что... О! О!" И все-таки я еще не верю: он просто хотел над нами подшутить. Я не верю даже его бледному лицу, открытому рту, чему-то черному возле сердца. Борно, который вернулся из Корбиньи и вошел сразу же после меня, говорит мне:

- Он заслуживает прощения. Этот человек настрадался.

Прощения? За что? Странная мысль! Теперь я понял, но ничего не чувствую. Я выхожу во двор и говорю Маринетте, которая подымает маму с земли:

- Все кончено! Иди сюда!

Она входит, прямая, бледная, и искоса поглядывает в сторону кровати. Она задыхается, расстегивает свой корсаж. Она может плакать. Говорит, имея в виду маму:

- Не пускайте ее сюда! Она обезумела.

Мы остаемся с ней вдвоем. Вот он лежит на спине, вытянув ноги, слегка повернувшись на бок, голова откинута, глаза и рот раскрыты. Между ног его охотничье ружье, а палка - ближе к стене: руки, разжавшись, выронили палку и ружье и лежат не скрюченные, еще теплые на простыне.

28 июня. Кладбище. Могила в самом углу, возле дороги.

Господин Бийяр берет слово и читает ясным ровным голосом, явно рассчитывая на эффект, заранее написанное надгробное слово и после каждой фразы взглядывает на меня; говорит "его согорожане" вместо "его сограждане", потом вдруг замолкает: следующий листок потерялся. Длительная пауза, в воздухе запахло дурной шуткой. Конец он сымпровизировал или прочел на память. Его сменяет господин Эриссон и очень взволнованно говорит несколько слов. Во время всей этой сцены я то и дело провожу рукой по волосам. От солнца мне становится не по себе.

Ждем. Больше ничего не происходит. Мне хотелось бы объяснить смысл этой смерти, но ничего не происходит. Бросают в могильный ров иммортели. С краю обваливается ком земли. Присутствующие не выстраиваются в ряд и не пожимают нам руки. Публика начинает расходиться. Я остаюсь, остаюсь здесь. Ах. жалкий лицедей! Сам чувствую, что сделал это чуточку для вида. Ну к чему, несчастный? Ведь то, что осталось от моих чувств, все-таки мое, равно как и моя печаль.

У всех этих людей не особенно-то уверенный вид, потому что из вежливости им пришлось участвовать в похоронах без священника. Должно быть, это первые гражданские похороны в Шитри.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже