Мережковские уехали. Провожал их на вокзал Миша Слонимский. Говорит, что их отъезд был сплошное страдание. Раньше всего толпа оттеснила их к разным вагонам – разделила. Они потеряли чемоданы. До последней минуты они не могли попасть в вагоны… Мережковский кричал:
– Я член совета… Я из Смольного!
Но и это не помогало. Потом он взвизгнул: Шуба! – у него, очевидно, в толпе срывали шубу.
Вчера Блок сказал: «Прежде матросы были в стиле Маяковского. Теперь их стиль – Игорь Северянин». Это глубоко верно. Вчера в Доме Искусств был диспут «О будущем искусстве», – но я туда не пошел: измучен, голоден, небрит.
Рождество 1920 г. (т. е. 1919, ибо теперь 7
оеянваря 1920). Конечно, не спал всю ночь. Луна светила как бешеная. Сочельник провел у Даниила Гессена (из Балтфлота) в «Астории». У Гессена прелестные, миндалевидные глаза, очень молодая жена и балтфлотский паек. Угощение на славу, хотя – на пятерых – две вилки, чай заваривали в кувшине для умывания и т. д. Была студентка, которая явно влюблена в Гессена, и, кажется, он в нее. Одессизм чрезвычайный.Подслушанное: Ах, у меня тело замечательное. Когда я в Крыму была и купалась – все мужчины приходили смотреть. Только на меня и на Киру Симакову – только на нас двоих и смотрели. И вот все это пропадает зря, теперь никто не обращает внимания. Нет мужчин. Нет ни женихов, ни любовников. У меня классические ноги, а я ношу ва-а-ленки (плачет). Когда-то были тройки, ужины, веселые мужчины… (Это говорит 19-летняя.)
Я весь поглощен дактилическими окончаниями, но сколько вещей между мною и ими: Машины роды, ежесекундное безденежье, бесхлебье, бездровье, бессонница, «Всемирная Литература», Секция исторических картин, Студия, Дом Искусств и проч., и проч., и проч.
Поразительную вещь устроили дети: оказывается, они в течение месяца копили кусочки хлеба, которые давали им в гимназии, сушили их – и вот, изготовив белые фунтики с наклеенными картинками, набили эти фунтики сухарями и разложили их под елкой – как подарки родителям
! Дети, которые готовят к Рождеству сюрприз для отца и матери! Не хватает еще, чтобы они убедили нас, что все это дело Санта Клауса! В следующем году выставлю у кровати чулок! В довершение этого a rebours[159] наша Женя, коей мы по бедности не сделали к Рождеству никакого подарка, поднесла Лиде, Коле и Бобе – шерстяные вытиралки для перьев – собственного изготовления – и перья.
2-й день Рождества 1920 г.
я провел не дома. Утром в 11 ч. побежал к Луначарскому, он приехал на несколько дней и остановился в Зимнем дворце; мне нужно было попасть к 11 1/2 , и потому я бежал с тяжелым портфелем. Бегу – смотрю, рядом со мною краснолицая, запыхавшаяся, потная, с распущенными косами девица, в каракулевом пальто на красной подкладке. Куда она бежала, не знаю, но мы проскакали рядом с нею, как кони, до Пролеткульта. Луначарского я пригласил в Дом Искусств – он милостиво согласился. Оттуда я пошел в Дом Искусств, занимался – и вечером в 4 часа – к Горькому. В комнате на Кронверкском темно – топится печка – Горький, Марья Игнатьевна, Иван Николаевич и Крючков сумерничают. Я спросил: – Ну что, как вам понравился американец? (Я послал к нему американца.) – «Ничего, человек действительно очень высокий, но глупый»… Возится с печью и говорит сам себе: «Глубокоуважаемый Алексей Максимович, позвольте вас предупредить, что вы обожгетесь… Вот, К. И., пусть Федор (Шаляпин) расскажет вам, как мы одного гофмейстера в молоке купали. Он, понимаете, лежит, читает, а мы взяли крынки – и льем. Он очнулся – весь в молоке. А потом поехали купаться, в челне, я предусмотрительно вынул пробки, и на середине реки стали погружаться в воду. Гофмейстер просит, нельзя ли ему выстрелить из ружья. Мы позволили». Помолчал. «Смешно Луначарский рассказывал, как в Москве мальчики товарища съели. Зарезали и съели. Долго резали. Наконец один догадался: его за ухом резать нужно. Перерезали сонную артерию – и стали варить! Очень аппетитно Луначарский рассказывал. Со смаком. А вот в прошлом году муж зарезал жену, это я понимаю. Почтово-телеграфный чиновник. Они очень умные, почтово-телеграфные чиновники. 4 года жил с нею, на пятый съел. – Я, говорит, давно думал о том, что у нее тело должно быть очень вкусное. Ударил по голове – и отрезал кусочек. Ел он ее неделю, а потом – запах. Мясо стало портиться. Соседи пришли, но нашли одни кости да порченое мясо. Вот видите, Марья Игнатьевна, какие вы, женщины, нехорошие. Портитесь даже после смерти. По-моему, теперь очередь за Марьей Валентиновной (Шаляпиной). Я смотрю на нее и облизываюсь». – А вторая – вы, – сказал Марье Игнатьевне Иван Николаевич. – Я уже давно высмотрел у вас четыре вкусных кусочка. – Какие же у меня кусочки? – наивничала Марья Игнатьевна.