Тут я узнал, что уже 20 м. шестого, и пошел к Горькому. Меня окликнул Шкловский, и мы пошли через кухню (парадный заперт). Вошли – Горький в прихожей говорит по телефону. Говорит и кашляет. Я ему: «Если вы очень устали, мы скажем все Валентине Михайловне (Ходасевич). – Нет, уж лучше прямо (без улыбки
). Идите. (Нет уже его прежнего со мною кокетства, нет игры, нет милого «театра для себя», который бывает у Горького с новыми людьми, которых он хочет почему-то примагнитить.) Мы вошли, он усталый, но бодрящийся, сел и стал слушать. Я сказал ему про инженера Денисова. – Это тот, что жену задушил? – Нет, другой, – и я рассказал все. – Ну что ж, отлично! – сказал он с полным равнодушием. Никакого интереса к Дому Искусств у него нет. Литераторы чужды ему совершенно. Немного оживился, когда Шкловский стал говорить ему о Всеволоде Иванове. – «Неужели у него штанов нет? Нужно будет достать… Нужно будет достать». Второе дело: мое письмо к Гржебину. По поводу плохо изданных книг. Я дал Горькому прочитать. Он читал по-горьковски, как он читает все: медленно, строка за строкой. Он никогда не пробегает писем, не ищет главного, пропуская второстепенное, а читает добросовестно, по-стариковски, в очках. Кончил и сказал равнодушно: «Ну что ж, устраивайте коллегию: вы, Лернер и Ходасевич. Чего же лучше». Но я видел, что лично ему все равно. Он охладел и к Гржебину. Это уже третье охлаждение Горького. Я помню его влюбленность в Тихонова. На первом месте у него был Тихонов и Тихонов. Без Тихонова он не дышал. Во всякое дело, куда его приглашали, звал Тихонова. Потом его потянуло к более толстому – Гржебину. За Гржебина он был готов умереть. И вот теперь еще более толстый Родэ. Но как он утомлен: хрипит. Мы ушли – он не задерживал. К сожалению, Шкловский услыхал, что я ругаю проредактированных Эйхенбаумом «Карамазовых», и взъелся. Эйхенбаум сделал такое: ему поручили редактировать «Братьев Карамазовых». Он засел минут на десять, написал пять-шесть примечаний: «Шиллер – германский поэт», «Белинский – критик 30-х и 40-х гг.», – и больше ничего! И больше ничего. Получил огромную полистную плату и поставил сейчас же после Достоевского свою фамилию. «Под редакцией Б. М. Эйхенбаума». Шкловский объяснял это тем, что Эйхенбаум – другой литературной школы, других убеждений. Но какие же литературные убеждения могут превратить корректуру в редактуру – и двухчасовую работу оценить как двухлетнюю! Если это не хулиганство, то беспросветная тупость. Мы пришли в Дом Искусств. Вечер Ходасевича. Народу 42 человека – каких-то замухрышных. Ходасевич убежал на кухню: – Я не буду читать. Не желаю я читать в пустом зале. – Насилу я его уломал.
24 мая.
Вчера в Доме Искусств увидел Гумилева с какой-то бледной и запуганной женщиной. Оказалось, что это его жена Анна Николаевна, урожд. Энгельгардт, дочь того забавного нововременского историка литературы, который прославился своими плагиатами. Гумилев обращается с ней деспотически. Молодую хорошенькую женщину отправил с ребенком в Бежецк – в заточение, а сам здесь процветал и блаженствовал. Она там зачахла, поблекла, он выписал ее сюда и приказал ей отдать девочку в приют в Парголово. Она – из безотчетного страха перед ним – подчинилась. Ей 23 года, а она какая-то облезлая; я встретил их обоих в библиотеке. Пугливо поглядывая на Гумилева, она говорила: – Не правда ли, девочке там будет хорошо? Даже лучше, чем дома? Ей там позволили брать с собой в постель хлеб… У нее есть такая дурная привычка: брать с собой в постель хлеб… очень дурная привычка… потом там воздух… а я буду приезжать… Не правда ли, Коля, я буду к ней приезжать…Денег по-прежнему у меня нет ни копейки. Между тем я заработал тысяч 300 на гржебинской работе – и вот Гржебин не платит. Что делать? Я из-за этого не еду в Порхов… Черт знает что! Болтаюсь зря 20 дней – писать хочется необычайно. Хлеба опять нет.
Вчера вечером в Доме Искусств был вечер «Сегодня», с участием Ремизова, Замятина – и молодых: Никитина, Лунца и Зощенко. Замятин в деревне – не приехал. Зощенко – темный, больной, милый, слабый, вышел на кафедру (т. е. сел за столик) и своим еле слышным голосом прочитал «Старуху Врангель» – с гоголевскими интонациями, в духе раннего Достоевского. Современности не было никакой – но очень приятно. Отношение к слову – фонетическое.
Для актеров такие рассказы – благодать. «Не для цели торговли, а для цели матери» – очень понравилось Ремизову, который даже толканул меня в бок. Жаль, что Зощенко такой умирающий: у него как будто порвано все внутри. Ему трудно ходить, трудно говорить: порок сердца и начало чахотки. Вышел Никитин: бездарь. Длинно, претенциозно, под Замятина, без изюминки. Но публика аплодировала и ему.