Воскресение,
7 октября 1923. Приехал
из Крыма, привез
Муре камушки
— она выбирает
из них зеленые
— и про каждый
прибегает за
четыре комнаты
спрашивать:
это зеленый?
Винограду
привез три
пуда, мы развесили
его на веревочках,
и на пятый день
уже ничего не
осталось. Груши,
привезенные
мною, еще не
дозрели, лежат
на подоконнике.
Я черный весь,
страшно загорел,
приехал обновленный,
но сонный, ничего
не делаю, никого
и ничего не
хочу. Вялость
необыкновенная.
Да и есть отчего
быть вялым: я
провел этот
крымский месяц
безумно. Приехал
я в Коктебель
3 сентября. Ехал
мучительно.
В Феодосию
прибыл полутрупом.
Готов был вернуться
назад в той же
линейке. В
воскресение
в 4 часа дня
дотащился до
Макса. Коктебель
место идиллическое,
еще не окурорченное,
нравы наивные,
и я чувствую
себя и Макса,
и всех коктебельцев
древними,
доисторическими
людьми. О нас
будут впоследствии
писать как о
древних коктебельцах.
Макс Волошин
стал похож на
Карла Маркса.
Он так же преувеличенно
учтив, образован,
изыскан, как
и подобает
poetae minori*. В тот
же вечер, когда
я приехал, Замятин
читал свою
повесть «Мы».
Понемногу я
начал отходить,
но прошла неделя,
и волошинская
дача стала для
меня пыткой:
вечно люди,
вечно болтовня.
Я перестал
спать. Волошин
не разговаривал
ни с кем шесть
лет, ему естественно
хочется поговорить,
он ястребом
налетает на
свежего человека
и начинает его
терзать. Ему
47 лет, но он
по-стариковски
рассказывает
все одни и те
же эпизоды из
своей жизни,
по нескольку
раз, очень
округленные,
отточенные,
рассказывает
чрезвычайно
литературно,
сложными периодами,
но без пауз, по
три часа подряд.
Не знаю почему,
меня эти рассказы
утомляли, как
тяжелые бревна.
Самая их округленность
вызывала досаду.
Видно, что они
готовые сберегаются
у него в мозгу,
без изменения,
для любого
собеседника,
что он наизусть
знает каждую
свою фразу. С
наивным эгоизмом
он всякий случайный
разговор поворачивает
к этим рассказам,
в которых главный
герой он сам:
«Хотите, я расскажу
вам о революции
в Крыму?» — и
рассказывает,
как он, Макс,
спасал большевистского
генерала Маркса
от расстрела
— ездил в Керчь
вместе с его
женой — и выхлопотал
генералу облегчение
участи. Стихи
Макса декламационны,
внешни, эстрадны
— хорошие французские
стихи — несмотря
на всю свою
красивость,
тоже утомляли
меня. Человек
он очень милый,
но декоративный,
не простой,
вечно с каким-то
театральным
расчетом, без
той верхней
чуткости, которую
я люблю в Чехове,
Блоке, в нескольких
женщинах. Живет
он хозяином,
магнатом, и
походка у него
царственная,
и далеко не так
бесхозяйствен,
как кажется.
Он очень практичен
— но мил, умен,
уютен и талантлив.
Как раз в эти
годы он мучительно
ищет
Старушка Александра Александровна из Вятки — была в Нижнем, во времена Анненского и Короленко (ее муж был земск. статистик); в Крыму она первый раз, и все ей кажется, что «в России лучше». Повел ее как-то Макс на Карадаг. Она: «Вот здесь хорошо; если бы здесь Москва-река была, совсем бы Воробьевы горы». О Крымских горах отзывается, что Жигули выше и красивее.<…>