2-й день Рождества
1920 г. я провел
не дома. Утром
в 11ч. побежал
к Лунач., он приехал
на неск. дней
и остановился
в Зимнем Дворце;
мне нужно было
попасть к 11 ½,
и потому я
бежал
с тяжелым портфелем.
Бегу — смотрю,
рядом со мною
краснолицая,
запыхавшаяся,
потная, с распущенными
косами девица,
в каракулевом
пальто, на красной
подкладке. Куда
она бежала, не
знаю, но мы
проскакали
рядом с нею,
как кони, до
Пролеткульта.
Луначарского
я пригласил
в Дом Искусств
— он милостиво
согласился.
Оттуда я пошел
в Дом Иск., занимался
— и вечером в
4 часа — к Горькому.
В комнате на
Кронверкском
темно — топится
печка — Горький,
Марья Игнатьевна,
Ив. Николаевич
и Крючков
сумерничают.
Я спросил: — Ну
что, как вам
понравился
американец?
(Я послал к нему
американца)—
«Ничего, человек
действительно
очень высокий,
но глупый»…
Возится с печью
и говорит сам
себе: «Глубокоуважаемый
Алексей Максимович,
позвольте вас
предупредить,
что Вы обожгётесь…
Вот, К. И., пусть
Федор (Шаляпин)
расскажет вам,
как мы одного
гофмейстера
в молоке купали.
Он, понимаете,
лежит читает,
а мы взяли крынки
— и льем. Он очнулся
— весь в молоке.
А потом поехали
купаться, в
челне, я предусмотрительно
вынул пробки,
и на середине
реки стали
погружаться
в воду. Гофмейстер
просит, нельзя
ли ему выстрелить
из ружья. Мы
позволили…»
Помолчал. «Смешно
Лунач. рассказывал,
как в Москве
мальчики товарища
съели. Зарезали
и съели. Долго
резали. Наконец
один догадался:
его за ухом
резать нужно.
Перерезали
сонную артерию
— и стали варить!
Очень аппетитно
Луначарский
рассказывал.
Со смаком. А
вот в прошлом
году муж зарезал
жену, это я понимаю.
Почтово-телеграфный
чиновник. Они
очень умные,
почтово-телеграфные
чиновники. 4
года жил с нею,
на пятый съел.
— Я, говорит,
давно думал
о том, что у нее
тело должно
быть очень
вкусное. Ударил
по голове — и
отрезал кусочек.
Ел он ее неделю,
а потом — запах.
Мясо стало
портиться.
Соседи пришли,
но нашли одни
кости да порченое
мясо. Вот видите,
Марья Игнатьевна,
какие вы, женщины,
нехорошие.
Портитесь даже
после смерти.
По-моему, теперь
очередь за
Марьей Валентиновной
(Шаляпиной). Я
смотрю на нее
и облизываюсь».—
А вторая — Вы,—
сказал Марье
Игнатьевне
Ив. Никол. — Я
уже давно высмотрел
у вас четыре
вкусных кусочка.
— Какие же у
меня кусочьки?—
наивничала
Марья Игнатьевна.
<...>
11 янв., вокресение.
У Бобы была в
гостях Наташенька
Жуховецкая.
Они на диване
играли в «жаркóе».
Сначала он
жарил ее, она
шипела ш-ш-ш,
потом она его
и т. д. Вдруг он
ее поцеловал.
Онá рассердилась:
— Зачем ты меня
целуешь жареную?
<...>
17 янв.
Сейчас
Боба вбежал
в комнату с
двумя картофелинами
и, размахивая
ими, сказал:
папа, сегодня
один мальчик
сказал мне
такие стихи:
«Нету хлеба
— нет муки, не
дают большевики.
Нету хлеба —
нету масла,
электричество
погасло». Стукнул
картофелинами
— и упорхнул.
19 янв. 1920
<…>
Вчера — у Анны
Ахматовой. Она
и Шилейко в
одной большой
комнате,— за
ширмами кровать.
В комнате сыровато,
холодновато,
книги на полу.
У Ахматовой
крикливый,
резкий голос,
как будто она
говорит со мною
по телефону.
Глаза иногда
кажутся слепыми.
К Шилейке ласково
— иногда подходит
и ото лба отметает
волосы. Он зовет
ее Аничка. Она
его Володя. С
гордостью
рассказывала,
как он переводит
стихами — à
livre ouvert* — целую
балладу — диктует
ей прямо набело!
«А потом впадает
в лунатизм».
Я заговорил
о Гумилеве: как
ужасно он перевел
Кольриджа
«Старого Моряка».
Она: «А разве
вы не знали.
Ужасный переводчик».
Это уже не первый
раз она подхватывает
дурное о Гумилеве.
Вчера утром
звонит ко мне
Ник. Оцуп: нельзя
ли узнать у
Горького, расстрелян
ли Павел Авдеич
(его брат). Я
позвонил, подошла
Марья Игнатьевна.
— Да, да, К. И., он
расстрелян.
— Мне очень
трудно было
сообщить об
этом Ник. Авдеичу,
но я в конце
концов сообщил.
<…>
25 января.
Толки
о снятии блокады1.
Боба (больной)
рассказывает:
вошла 5-летняя
девочка Альпер
и сказала Наташеньке
Жуховецкой:
— Знаешь, облака
сняли.
— А как же дождик?
Лида спросила
Наташу: — Из
чего делают
хлеб? — Из рожи.
Мороз ужасный.
Дома неуютно.
Сварливо. Вечером
я надел два
жилета, два
пиджака и пошел
к Анне Ахматовой.
Она была мила.
Шилейко лежит
больной. У него
плеврит. Оказывается,
Ахматова знает
Пушкина назубок
— сообщила мне
подробно, где
он жил. Цитирует
его письма,
варианты. Но
сегодня она
была чуть-чуть
светская барыня;
говорила о
модах: а вдруг
в Европе за это
время юбки
длинные, или
носят воланы.
Мы ведь остановились
в 1916 году — на моде
1916 года.
8 февраля.
<…>
Моя неделя
слагается
теперь так. В
понедельник
лекция в Балтфлоте,
во вторник
— заседание
с Горьким по
секции картин,
заседание по
«Всемирной
Лит.», лекция
в Горохре; в
среду лекция
в Пролеткульте,
в четверг —
вечеринка в
Студии, в пятницу
— заседание
по секции картин,
по Всемирной
Литер., по лекции
в Доме Искусств.
Завтра, кроме
Балтфлота, я
читаю также
в Доме Искусств.