Против меня сидел Пунин. На столе перед ним лежал портфель. Пунин то закрывал его ключиком, то открывал, то закрывал, то открывал. Лицо у него дергалось от нервного тика. Он сказал, что он гордится тем, что его забаллотировали в Дом Искусства, ибо это показывает, что буржуазные отбросы ненавидят его...
Вдруг Горький встал, кивнул мне головой на прощанье — очень строгий стал надевать перчатку — и, стоя среди комнаты, сказал:
— Вот он говорит, что его ненавидят в Доме Искусств. Не знаю. Но я его ненавижу, ненавижу таких людей, как он, и... в их коммунизм не верю.
Подождал и вышел. Потом на лестнице представители военного ведомства говорили мне:
— Мы на этом заседании потеряли миллион. Но мы не жалеем: мы видели Горького. Это стóит миллиона! Он растоптал Пунина, как вошь.
Перед этим я говорил с Горьким. Ему следует получить на Мурм. ж д. паек: он читает там лекции. Он говорит: нельзя ли устроить так, чтобы этот паек получала Маруся (Бенкендорф). Я спросил, не записать ли ее его родственницей.
— Напишите: родная сестра!
Конец мая.
Белая ночь. Был только что у Белицкого. <...> Говорили о сестре Некрасова, Елисавете Александровне Рюмлинг — кошмаре всего управления советов. Ее облагодетельствовали с ног до головы, она просит наянливо, монотонно, часами — «А нельзя ли какао? Нельзя ли керосину? Вот говорят, что такому-то вы выдали башмаки и т. д.». Ее дочь была принята Каплуном на службу. 3 месяца не являлась, но мать пришла за жалованием. Каплун и Белицкий выдали ей свои деньги. 12 тысяч. Она пересчитывала раз десять и сказала:— Дайте еще 400 рублей, потому что в месяц выдают 4 100 рублей (или что-то в этом роде).
Напрасно они уверяли ее, что дают ей свои деньги, она не верила и смотрела на них как на мазуриков. Это вообще ее черта: смотреть на людей как на мазуриков. Я часто отдавал ей зимою последнее полено — она брала — никогда не благодарила — и всегда смотрела на меня с подозрением. Однажды она сказала мне:
— Когда я была вам нужна, вы хлопотали обо мне...
Чем же она была мне нужна? Тем, что я устроил для нее паек, отдавал ей лампу, кофей, спички и т. д. Она думает, что я, пригласив ее выступить вместе с собою участвовать в вечере «памяти Некрасова», сделал какую-то ловкую карьеру. А между тем это была чистейшая благотворительность, очень повредившая моей лекции.
26 июня.
<...> «Вечер Блока»6. Блок учил свои стихи 2 дня наизусть — ему очень трудно помнить свои стихи. Успех грандиозный — но Блок печален и говорит:— Все же
28 июня.
Дом Искусств. Пишу о Пожаровой. Вспомнил, что на кухне «Дома Искусств» получают дешевые обеды, встречаясь галантно, два таких пролетария, как бывший князь Волконский и бывшая княжна Урусова. У них в разговоре французские, англ. фразы, но у нее пальцы распухли от прошлой зимы, и на лице покорная тоска умирания. Я сказал ему в шутку на днях:— Здравствуйте, ваше сиятельство.
Он обиженно и не шутя поправил:
— Я не сиятельство, а светлость...
И стал подробно рассказывать, почему его дед стал светлейшим. В руках у него было помойное ведро.
Сколько английских книг я прочитал ни с того ни с сего. Начал с Pickwick'a — коего грандиозное великолепие уразумел только теперь. Читаешь — и будто в тебя вливается молодая, двадцатилетняя бессмертно-веселая кровь. После — безумную книгу Честертона «Manalive» с подозрительными афоризмами и притворной задорной мудростью, потом «Kidnapped» Стивенсона — восхитительно написанную, увлекательнейшую, потом отрывки из Барнеби Рэджа, потом Conan Doyle — мелкие рассказы (ловко написанные, но забываемые и — в глубине — бесталанные) и т. д. и т. д. И мне кажется, что при теперешней усталости я ни к какому иному чтению не способен. Ничего систематического сделать не могу. Книгу дочитать — и то труд. Начал Анну Каренину и бросил. Начал «Catriona» (Stevenson) и бросил
7.
У нас в
Читая «Анну
Каренину», я
вдруг почувствовал,
что это — уже
старинный
роман. Когда
я читал его
прежде, это был
современный
роман, а теперь
это произведение
древней культуры,—
что Китти, Облонский,
Левин и Ал. Ал.
Каренин так
же древни, как,
напр. Посошков
или князь Курбский.
Теперь — в эпоху
советских
девиц, Балтфлота,
комиссарш,
милиционерш,
кондукторш,—
те формы ревности,
любви, измены,
брака, которые
изображаются
Толстым, кажутся
допотопными.
И то психологичничанье,
то вниканье
(в оригинале
пропуск.—