Утром была Екатер<ина> Аполлоновна и полотеры. От ожидания с минуту на минуту прихода Гриши у меня сделалась мигрень, и, когда после обеда все разошлись и я остался один с Ек<атериной> Ап<оллоновной>, мне было трудно с ней заниматься итальянским, но мне было приятно читать трогательную, красочную и яркую новеллу о соколе{119}
. Совсем во время ужина, когда я почему-то выпил зубровки, пришел Григорий, кажется пьяный, сейчас же стал отыскивать кинжал, на вопрос, что с ним, чем он нездоров, говорил, что скажет в воскресенье, теперь стыдно и боязно. «Но ведь вам придется же все равно говорить, и ты будешь трезвый{120}, и тебе труднее будет говорить, а я буду эти <дни> думать Бог знает что; а что боязно, так это пустяки, будто я в чем переменюсь. А кинжал лучше бы оставил». — «Нет, нож я вам в воскресенье принесу отточенным и про болезнь тогда же». Но я настоял, и, конечно, оказались пустяки, которые проходят в неделю или полторы, как ему сказал и фельдшер, и только непривычка и молодость заставили видеть опасность, где, кроме неприятности и вынужденного всяческого воздержания, ничего нет. Голова очень болела, и провожать Аполлоновну ходил один Сережа.Сегодня ездил за покупками к воскресенью и к дороге. Вечером была тетя, Эвальда она еще не видела; скучно, что м<ожет> б<ыть> задержка за отсутствием Алексеевой доверенности.
Григорий пришел в четвертом часу. Боря, все время помогавший мне готовить стол, расспрашивал, какой придет дядя, в какой рубашке, штанах, где сядет, почему он не идет и т. д. Обедать нам давали в комнату; я все смотрел на Григория, думая: какой у меня есть Гриша. Мысль, что вот человек, при виде которого приходит мысль: если бы эти глаза, губы, щеки, тело принадлежали мне, — действительно мой, что я могу беззазорно ласкать и гладить, пьянит меня. К приятному для меня удивлению, он отлично знает и любит церковность и службы и даже просил меня дать нотные праздники на эти дни, чтобы попеть. Ко мне пришел Иванов; у меня так болела голова, что он хотел тотчас же убираться, но потом пошел знакомиться с Муравьевым, которого принимал за старовера, читал свое переложение толкования Литургии Григ<ория> Бог<ослова> (конечно, мертвенно и напыщенно) и умеренно толковал о политике. Когда они оба ушли, я еще не решил, ехать ли мне, до того у меня болела голова, но потом оправился, полежав немного; ехал я, закрыв глаза, еле-еле, и, как только приехал на станцию и взошел на площадку вагона, меня вырвало, потом я лег и, заснув, успокоился{121}
.