С такими-то друзьями пришлось мне ехать. Со всеми быстро создавался центр, вокруг которого позже вертелось наше общение. В отношениях с одним таким центром являлась тоска его по несчастной жене, от него заразившейся гадкой болезнью и давшей трех больных, чахнущих детей; с другим – центром была любовь хохла к обожаемому Тарасу Шевченко; с третьим – ранняя его старость: бедняга за последние 2–3 года перенес так много лишений, что весь засеребрился, даже борода наполовину стала седая, и вместо 43 лет все ему стали давать 63–65 лет. Блеск остался еще в глазах, и по ним можно приметить, что седина не кроет дряхлость. Один залихватский молодец все гордился своим одиночеством и заявлял, что никогда не женится, боясь загубить чужую жизнь, – говорил и не замечал, что резал без ножа своего соседа, у которого вся тяга перенеслась именно в это больное место: его душило сознание преступности, хотя бы и несознательной.
Это был мужчина лет 35–37, совершенно плешивый, волосы его можно было сосчитать. Плешиветь он начал через 5 лет по получении сифилиса, т. е. 12 лет назад, и за это время оголился совершенно.
– Через пять лет начал… – мелькало у молодца. – Вот скоро, значит, и у меня пойдет, да и пошло уж: как птенчик буду, как гусеночек маленький!
И жаль было своих каштановых кудрей, противно было смотреть вперед, через эти 10–12 лет, на будущую свою лысину.
– А хорошие были волосы-то?
– Эх, хороши… Кружились, сами вились…
И стало еще грустнее от этого признания. А глаза у него такие лучистые, приглядчивые, так вот тебе и смотрят в самую душу, так тебе и говорят, что жду от тебя одной только правды, – а то уж молчи лучше, – словно говорят они, и правда облекается простотой и идет свободная и легкая по этому лучистому призыву.
– Тогда еще не знал я ничего насчет этой самой медицины. Ну, болесь и болесь – минула, значит, и прошла, – рассуждал я сам с собой. А уж ноги и в ту пору болели, суставы ломило, голова кружилась временем – не думал на это, думал, с устатку болит все. А тут вот на войне-то раскрыл мне доктор настоящую правду, ну я и притих. Да так притих, что теперь ночи не сплю – все думаю, думаю. Не себя мне жаль – сам давно угодил бы под пулю: жаль, бабу-то заразил да ребятишек больных народил. Не знал я тогда ничего, не сумлевался в себе, не то не женился бы нипочем. Так уж вышло, так богу, знать, было угодно наказать меня этой мукой: молодые-то грешки – вот они когда отзываются мне!..
Едут с нами три солдата с Георгиевскими крестами. Один сделал удачную перебежку к неприятельским окопам, другой в сообществе с товарищем забрал в плен 5 человек турок, третий – не помню, за что получил.
Одному Георгия привесил сам шеф 5-го Кавказского стрелкового полка – великий князь Георгий Михайлович. Ну как же не гордиться ему этим воспоминанием! Георгии на груди, Георгии светят, привлекают к себе взоры, вызывают на расспросы. Перенеся всю тягу зимних голодовок, суровых морозов и непостижимых горных переходов, они словно захирели с первыми весенними лучами. Словно мороз придерживал, сковывал болезни, вызванные истощением и усталостью, а первые теплые дни вывели их наружу.
В Навтлуге мы сдавали тяжелобольных и набирали на их место новых, чтобы везти дальше, в Баку. Доктор попался такой мерзавец, что все время горела рука на пощечину. Подошел он к георгиевцам.
– Э, да у тебя крест висит… За что ты, откуда взял? Да што вас тут! И у тебя тоже. Где вы их таскаете?.. – Увидел и третьего: – Што, – говорит, – воруете вы их, што ли?
– Никак нет, – говорит солдат.
А душа ведь так и горит. Разве они зря их получили? Оскорбленье им было самое сердечное.
Подошел этот доктор к больному с немецкой фамилией, – кажется, Фризену.
– А, немецкая рожа! Ну, што болит?
Пересмотрел всех. Подошел к солдатику, страдающему животом, да так немилосердно начал его мять, что он, бедный, уже по уходе доктора плакал от боли.
Откормленный, здоровый поросенок, надменная, нахально-самоуверенная морда – все так и тянуло выбросить его из вагона, невзирая на последствия. Я после говорил с солдатами: возмущены до глубины души.