Дергает пушку, и кажется, что где-то вдалеке лает огромная цепная собака. Да. Ну а потом и я, видно, упал. Когда очнулся, тихо было. Кругом только стон и слышался – да тихий, жалобный такой. Это уже безнадежные остались. Кто мог – все поднялись, уползли, убежали к своим частям. Я не чувствовал никакой боли и не знал даже, куда ранен. Но была такая слабость, что ни крикнуть, ни самому тронуться. И не было мысли, что помру ли, дескать, и где нахожусь: у врага или перед своими. Ни о чем не думал тогда. И, надо быть, от слабости снова опустился. Только в каком-то забытьи, словно эдак во сне чувствую, что поволокли меня, откуда-то вытаскивали, куда-то уносили. И тут мне стало нестерпимо больно, только что больно, я все-таки не знал. И сказать не могу. А понесли. И так мне сделалось вдруг страшно, так страшно!!! Я подумал, видно, что в могилу несут. Только – как же это, я ведь живой. Ну вот и опять уж тут ничего не помню. А глаза я открыл уже после, от большого толчка. Еду в телеге; да нет, и не телега – это фургоном называют, в военном транспорте еду. Двое носилок снизу, двое сверху, и эти, что наверху, словно качели качаются, так что страшно под низом лежать. Внизу лежит кто-то и охает. Погляжу: Вальков лежит, наш взводный. Оба-то мы слабые, оба никуда не годимся, а все-таки начали шепотом разговаривать. Только трясет да стучит, и не все слышно. Ему руку оторвало да прободило грудь, а у меня вот голову. И теперь там еще осколочки остались, в голове-то. И рассказывает Вальков: прошибли наши, все пулеметы у него отобрали, только погибло народу много. И про которого я ни спрошу – али он убит, али тоже поранен, как и я. Про меня не надеялись – думали, что богу душу отдаю… Ан, выходился… Только сотрястись невозможно, даже шагом помалу следует ходить.
И вот уж мы тряслись-тряслись, уж мы мучились-мучились в этой повозке. Потом приехали. На пункт приехали. Тут сняли и положили на полу. Надо думать, что этот самый пункт был еще недалеко от позиции, потому артиллерию было слышно четко. Здесь мы находились недолго, надо быть, полторы суток. И завязывали, и перевязывали, и ковырялись тут у меня в голове. Все нащупывали что-то и делали совещание: здесь меня надрезать али дальше. Они тут говорят, а я ведь ни единого словечка не пропущу, все у меня в памяти, словно в книге, остается – потому хочется узнать: буду жить, али нет. Только запомнить трудно: все слова незнакомые. Ну, известно, подзовешь фельдшера и станешь его спрашивать об этих самых словах. А он смеется да поправляет. «И откуда, говорит, ты этакие вещи знаешь?..» А я разве скажу ему – откуда: услыхал, да и только. Короче говоря, я тут узнал, что голову мне резать не будут и осколки вынимать оттуда будут после. Не то чтобы легче стало, а не так страшно. Потом нас забрали; опять, значит, на носилки, опять повезли. Только уж тут были экипажи настоящие – говорят, что такие в одной Финляндии делаются. Тут было ехать поспокойнее. Да и солнышко, помню, глянуло. Отворотили мы застежку – поглядываем. И что-то не помню я таких мест: ни дороги такой не видал прежде, ни луга такого. А уж в этих местах все знал. Оказалось, что леса тут порубили, а по топи проложили бревенчатую дорогу. И не знаю, правда али нет, говорили: каждая верста такой дороги из готового лесу обошлась анжинеру около 50 тысяч рублей. Э-э-эх. дорогая вышла эта дорога!.. По ней-то мы теперь вот и ехали. Тихо, не торопясь, ехали, а спереди кто-то все еще наддавал: «Тише, тише, говорю. Осторожней, канавы!» Дай ему бог доброе здоровье – этому вожатому. Опять к лазарету подъехали, опять нас тут высадили; занесли в палатку – высокая, белая, словно молоком ее облили… Ну, думаю, здесь-то вот мою головушку и замучают.
Только и тут не тронули. Заночевали, значит, мы эту ночь, повязали, закрутили мне голову и прямо на носилках перенесли в вагон – это санитарный поезд пришел. Так уж думаю – всему теперь конец: довезут, положат, и выздоравливай с богом! Ан нет. Долго еще возили меня по разным городам; и в лазаретах лежал, и на пунктах переносили в больницу, и голову порезать все не решались. Так вот и рассудите сами: давно ли я здесь – совсем недавно. Уж осень, а я ведь от самого мая из одного города в другой катался. Тут десять раз помереть было можно, только уж сестрицам дай бог женихов хороших: ласковые они. Когда уж очень-то тяжело случится – наклонится она к голове, да и молчит. А ведь белая, хорошая такая. Дескать, ангел наклонился, да и только. И сразу полегчает. И не скажет она ничего, только поглядит ласково, а полегчает. Дурное говорят – только что же это. Я уж не знаю.
Спервоначалу я сам дурное говорил больно про них охотно, да легко говорить: никто тебя не удержит, никто не запретит, а весело. Только – кто же не грешен из нас? Как только я это подумал – так и смеяться перестал. Ласковые они. А другой грешен, да и ласки-то нет – тут уж совсем беда. Вот он путь-то какой долгий. А еще сколько не помню. Да и господь с ним, может, к лучшему.
4 июня