Ольденбургу я передал запрос Саши Зарудного. Он совершенно согласен со мной, что если только там, в Крыму,
По дороге домой «любуюсь» разрушенными домами на 17—18-х линиях. Кунин мне рассказал много любопытного о том, что творится в петербургском порту. Крючники, оказывается, устроили итальянскую забастовку в отместку за то, что их стали преследовать за воровство продуктов. Сначала контроль был слабый, так как каждый уносил фрукты… Обыски при выходе стали унизительными. Собрались на митинг, где раздавались голоса: «Мы воры, а наше начальство еще более вор! Комиссары в кожаных куртках уносят продукты в портфелях…» Чуть было не убили брата Зиновьева — Радомысльского, вздумавшего помыкать грузчиков: «Живей, ребята, живей». Они накинулись на него и сообща положили «под мешок». Насилу спасли. Кунин утверждает, что пароходы возвращаются пустыми — разгруженными, но приобретается все на золото…
Вечером у Купера концерт Бетховена в пользу голодающих. Несмотря на сравнительно скромные цены, зал не был полон. Мы пошли послушать пианистку Юдину, игравшую Пятый концерт, но я не разделяю того энтузиазма, который выпал на ее долю благодаря «расовым особенностям». Говорят, она теософка. Ни настоящего темперамента, ни силы, ни энтузиазма, ни колорита. Но зал рушился от аплодисментов, и особенно усердствовал сам Купер. Среди второго отделения, после Третьей симфонии, мы ушли, встревоженные новостью, сообщенной в антракте господином Бачковым. Отозвав в сторону, заговорщицким тоном вопросил, не послал ли я чего с Оргом. Оказывается, Эдварда Георгиевича в Ямбурге обыскивали в течение пяти часов (много же вез!), и все отобрано. Я, может быть, напрасно поведал, что моего, кроме письма к дочери, ничего не было. (У Бачкова очень подозрительная физиономия.) Но потом уже я напомнил, что Орг должен был везти с собой поднесенную ему мою акварель «Итальянская вилла» и две наших фотографии, на одной из них я даже расписался: «Дорогому Эдварду Георгиевичу на память от преданного ему с дружеским расположением Александра Бенуа». Ведь этого для наших инквизиторов совершенно достаточный мотив для подозрения, что у меня с ним были какие-то контрреволюционные или иные нелегальные сношения. Меня это так расстроило (только что стал успокаиваться после тревоги, причиненной арестом Мишеньки), что я уже не в силах был слушать музыку.
Не сплю до 6 часов. Вариант сопровождающей записки ни на минуту не забывается, пробуждаюсь от кошмаров. В первый раз, будто из «маленького окошка», я вижу ужасно жуткий ночной зимний пейзаж, какую-то стенку вместо решетки Николы и горящий розовым цветом фонарь, и еще второй сон…
Утром Мотя приводит меня в ужас, доложив:
— К вам пришел… Андронников!
Подумал — с обыском, но, оказалось, это какой-то полуартистичный господин в белом кителе и белых штанах с оригинальными пуговицами зашел спросить адрес доктора Рулле по совету Фроловой Н. Сам Андронников себя считает фроловцем, ибо он двенадцать дней отсидел в заточении за то, что его фамилия встретилась в злополучном «Наказе».
По дороге в Эрмитаж читал с Эрнстом текст декрета об отмене декрета прошлого года, обезличившего мебель и предметы обихода.
В Эрмитаже застаю супругов Мезриль с Липгардтом перед гатчинским «Тицианом». Француз, видимо, не вполне уверенный в атрибуции, — в упоении, что может Мозесу сообщить о своих открытиях. Его очень ободрило то, что он получил письмо от Мабузье Воле [?] и Коррадо Ричи. Я показываю Мезрилям строгановские картины в нашей библиотеке, но остальные под ключом у отсутствующего Шмидта.
Сережа Зарудный в ужасе от возможности возобновления переписки со спасшимся его двоюродным братом в Токио — инженером Иваном Сергеевичем.