От Нотгафта Тройницкий узнал, что в «Жизни искусства», редактируемой С.Исаковым, снова появился гнуснейший навет на меня по поводу формирования в здании Академии художеств музея истории Академии. Будто бы при Временном правительстве я был за то, чтобы все это раздать в Третьяковскую галерею и Музей Александра III, а ныне я уже снова мечтаю восстановить все в прежнем составе с возвращением и статуй августейших президентов. Кончается эта анонимная заметка непонятно почему-то пословицей «Курочка по зернышку клюет». Не настал ли момент перестать давать руку этой сволочи? Но вот: устало сердце от связанных с такими стычками, хотя бы и пассивного характера, волнений. И потом как-то грустно одну из этих гадин дразнить и как-то отвечать на их провокации — провоцировать на новые мерзости!
Рассказывал мне в несколько ином освещении Ерыкалов и о лекции А.Толстого. Он сидел близко и хорошо слышал. Все же небезынтересна была характеристика Парижа во время войны — трагический героизм, которым все трепетали в высшей степени. И вот от мира ожидалось тоже нечто столь же сверхъестественное, а тут сразу взяла верх житейская пошлость. Почему-то публика весьма это разочарование почувствовала на знаменитом погребении «солдатки». Самое характерное сейчас для Европы — это полное игнорирование как бы вышедших из моды, «деградировавшихся» понятий о гуманности, братстве, бескорыстном служении человечеству. Понятие чести сводится к платежу долгов, к психологии кредитора, возмущенного «бесстыдством» неоплаченного должка.
Получил сегодня письмо от генерального директора Штутгартского театра, обращающегося ко мне с просьбой предоставить им эскизы декораций «Пиковом дамы». Но, во-первых, у меня их нет, а во-вторых, судя по тону письма, ожидается безвозмездное пользование, а это мне «не по карману». Скука, что придется сочинять по-немецки деловое письмо.
Утром сыро, уныло. Холодно с наклонностью к дождю. К 5–6 часам погода разгулялась, но не потеплело.
У меня ужасное настроение. Какой-то приступ ностальгии по Парижу и Западу вообще. Даже всплакнул. К тому же странное ощущение сжимания в голове. Посмотришь на себя в зеркало, на мелкие морщины, которыми, как рябью, стала складываться кожа на руках и на других местах, и видишь воочию позор и ужас старости, ее безнадежность. Время уходит, и с ним последние шансы на то, чтобы выпутаться, чтобы снова зажить прежней привольной жизнью, снова начать учиться (ведь я не могу заниматься своей историей, ибо убийственно отстал), снова поездить по белому свету, чтобы забыть все то, чем здесь за эти годы оброс, чем оплетен.
До 1 часу валялся в какой-то тяжелой дреме, из которой меня на полчаса вызвал бестолковый, слащавый Гордин, приехавший за обещанными костюмами «Мещанина» для воспроизведения их в его журнале при статье М.Кузьмина о моей постановке. От участия левых (Пунин, Тыр-са, Лебедев) он окончательно отказался после того, что познал их гнусную душу и испугался их беззастенчивого желания захватить его журнал в свои все исключающие руки. Вообще же он теперь видит, как я был прав, когда предупреждал его о трудностях, связанных с такой (несвоевременной и несовместной) затеей. Я дал ему на неделю три рисунка.
К 2-м часам поехали в Мраморный, на конференцию.
Утром приходил Платер с великолепным, несколько грубым в цвете эскизом школы Рубенса (или его самого), изображающего апокалипсическую диву. Но эскиз парке-тирован [?]. Ему его предлагают всего за 500 рублей. У нас в Романовом собрании имеется подобный эскиз на холсте, приписываемый Тэдеско. Об этом напомнил Шмидт, но самый эскиз трудно разыскать, ибо картины после перенесения их на 3-й этаж все еще стоят в полном хаосе.
В 2 часа я на конференции, состоявшейся в Мраморном зале. Почти до 3-х пришлось ждать Ятманова, который, очевидно, кончал свой доклад, или пробовал его вызубрить наизусть, но все же прочел он его по писаному с самыми страшными паузами, зато позже, на «чае», он говорил несколько раз и пространно, и довольно свободно. Народу набралась масса. Я думаю, не менее ста пятидесяти человек, и зал был весь заполнен. Среди гостей находился юркий и буквально любезный старичок С.Леви с супругой, которого от имени собрания приветствовал Ольденбург по-французски, на что он своим вкусным, сочным говором произнес надлежащую ехидную речь, в которой не преминул себя назвать другом Франции.