Явился он на наше собрание не просто, а с тем трепетом и ощущением подвига, которыми исполняются вдохновенные миссионеры. За два часа до своего выступления он поминутно (буквально) выглядывал в приоткрытую в зал дверь (очевидно, он собирался и потому не желал сидеть среди публики, перед которой ему надлежало «выступить»), томясь и изнывая в ожидании своей очереди. Впрочем, это ожидание ему скрашивал Татлин, вступивший с ним в длительный и изумительно несуразный спор (кусочки мне удалось подслушать на ходу), и эта гротескная пара во время той дискуссии была необычайно живописна. Она напомнила мне чудовищных американских эксцентриков, которых я видел лет двадцать назад в «Фоли Берже» и которые оставили во мне неизгладимое впечатление. Спорили они нос к носу, глаза в глаза, коряво, поводя вокруг лица пальцами, и причем у Филонова есть склонность вытягивать не указательный, а средний палец, что по личной проверке не так-то легко. Филонов отдавался совершенно, забывая о всем окружении. Татлин же, несомненно, удивлялся, сознавая, что над ним наблюдают, что они «озадачивают» присутствующих, да еще каких — «самых настоящих» профессоров, ученых, буржуев, да еще в такой обстановке, «настоящей дворцовой», раззолоченной, с алым шелком на стульях, с золочеными канделябрами и зеркалами от полу до потолка.
Хороши и их костюмы: у Филонова блуза с очень отрытым воротом из крашенного в черный цвет холста, состоит из какой-то желтой мешочной материи. У «портного» Татлина тоже блуза, но рыжей кожи и особого, не лишенного кокетства покроя, висящая на его исхудалом теле крупными «готическими» складками и подпоясанная кожаным кушаком. Рыжий ее цвет придает особою желтизну его беспородной полусобачьей морде, точно выскочившей из какой-либо кермесы Питера Брейгеля.
Доклад Филонова оказался набором несуразных мудростей и требований и просто провалился в пустоту. Татлину же — этому гениальному шарлатану — удалось «воодушевить» зал, но вовсе не тем, что он говорил (хотя он и говорил вещи не глупые и совсем не страшные, например, об интернациональной природе искусства и т. п.), а тем, как он поднес эту свою импровизацию в лучших традициях площадных шарлатанов (так удачно применяющихся и митинговыми ораторами). С самого же выступления, отвечая на предупреждение Ольденбурга, что с места (Татлин не пожелал влезать на кафедру) плохо слышно, он развеселил аудиторию, гаркнув: «Ничего, услышат, глотка у меня здоровая». И все дальнейшее было в том же вкусе с применением нарочито простецких, но очень «здоровенных» выражений со смачными и неожиданными паузами, с наставительными ударами по оторопевшим «башкам» слушателей. Такого бы попа на амвон! Такому бы человеку поручить проповедь о чем-либо дельном! А то пропадает силушка совершенно зря!
Меня особенно заинтересовала на сей раз проблема: шарлатан ли он чистой воды или нет, и вот, пожалуй, нет, до настоящего ему не хватает ума, «плакирования над средой» и просто культуры. При том он как хороший, немного наивный актер (толка Станиславского) не может удачно играть, не переигрывая. Но в то же время, я убежден, что этим переживанием он бывает одержим только во время «функционирования», а где-то дома, наедине, и еще, может быть, в очень тесной компании, он отдается хорошему холопству, скапеновскому юмору и вдоволь хохочет над своими жертвами. К сожалению, и такого крепыша может заразить окружающее безумие. Сейчас он, во всяком случае, стал более чем прежде смахивать на форменного сумасшедшего. Да и успех его шарлатанизма для него же самого вышел слишком большим, и, пожалуй, он уже склонен поверить, да навряд ли я гениален, раз все вокруг это утверждают. Фокусник попался на собственном фокусе.
Непосредственно за ним выступил моргач
[23]Пунин, с остервенением протрезвонивший свою рацею, исполненную, как всегда, сумбурной парадоксальности и поверхностной игры в научность. И его я никак не могу понять: что ему нужно? Несомненно одно: по существу он и сам не знает, что ему нужно: если только не считать за «нужду» потребность пустого тщеславия, вечно гарцевать, бросая пыль в глаза. Изумляется наивная душа щегольством своих измышлений, выкроенных все из «самых последних слов» (сейчас он цитирует Шпенглера и Эйнштейна).