Вот только после молчания очень трудно начать. А
Иначе мне, во всяком случае, не начать. Как не высказаться по тому вопросу, который продолжает меня больше всего волновать, о котором я напряженнее всего думаю и возбуждение которого в беседе меня острее и больше всего задевает. Этот вопрос: война!
Только что (в 11 часов вечера) ушел от меня гном-Чехонин, и я нахожусь под сильным впечатлением этого визита. Что за кошмарное и типично русское порождение — смесь провокатора со шпионом, с предателем, и вообще выходец из вонючего подполья! Пришел он, разумеется, из-за поднятой Петровым-Водкиным против него бучи и в ожидании экстренного собрания «Мира искусства», грозящего для него стать «товарищеским судом». Речь он повел издалека и сначала «исполнил поручение» коллегии Штеренберга, отправившего его ко мне с приглашением вступить в их синклит. Я, разумеется, наотрез отказался, и вот тогда он выражал полтора часа изумительную околесицу, объясняя, что, в сущности, он только и ждет случая, чтобы уйти с «этого вулкана», что он последует своему желанию (тоже опасается, а как вдруг не откажется, ведь он, если и второй приглашенный, К. Романов, откажется, в качестве директора Штиглица заинтересован оставаться в хороших отношениях с большевиками), заверяя снова, что он вошел туда только с тем, чтобы охранять интересы товарищей и т. д. Все это вздор, не стоящий выделения, но как бытовая иллюстрация, такой разговор — отменное откровение. К сожалению только, потребовалась бы память и искусство Достоевского, чтобы изложить все его ходы. Виляние этой мокрицы закоулками, все его шитое толстенными нитками лукавство выясняет следующее. Из желания подлизаться («Вы, разумеется, поверите, что я это не сделал для того, чтобы подлизаться!») и в связи с надеждой урвать больший куш, нежели те 700 рублей, которые ему должна была заплатить Академия за приготовленный (отвратительный) рисунок («Вы понимаете, что мной не руководила какая-либо корыстная цель»), он, как только был назначен Карев, поставил предложить комитету «ввиду изменившихся взаимоотношений комиссариата и Академии» пересмотреть дело покупки одной только его вещи, но каким-то образом вышло так, что этим случаем воспользовался Карев для пересмотра вообще, а когда я попросил выяснить, чтобы понять, как это случилось, то он начал нести путаницу о том, что курс большевиков вообще не может мириться с «непроизводственной» тратой народных денег (это они-то, печатающие в день 150 миллионов «народных керенок»), и о том, что его коллеги — те люди, которых он нарочно «вызвал» («провоцировал») для того, чтобы «довести их до абсурда» и тем самым заставить их уйти, и о том, что он прямо в «силу своих убеждений» (Карев оказался партийным социал-демократом, а его жена — старинной «партийной» работницей; не пойму, как же эсер и ненавистник большевиков Макаров души в нем не чает?) должен прибегать к актам чрезвычайным. Между прочим, они уже имеют сведения о продолжении работ в Исаакиевском соборе — это все те же раз в неделю собирающиеся семь неврастеников! И о том, что он в заботах о товарищах уже провел остроумный план подведения Коллегии художеств под понятие труд и он рассчитывает спасти их от реквизиции.
Вообще я слушал все спокойно и даже наслаждаясь, несмотря на эту смердяковщину, но за коллекционеров я все же заступился и пригрозил (в случае, если бы их обидели), что затем они в Зимний дворец придут, чтобы темя-шить по пустым башкам самодовольных вершителей!