Вся соль в этом. Однако вопрос еще больший: станет ли тем же французам, станет ли всему миру легче, когда этот могучий атлет мирового машинизма упадет. А наилучшим показателем, наилучшим градусником в этой болезни служит пресловутый курс марки и все еще продолжающаяся свистопляска вокруг этого показателя безысходности. Дело пока непоправимо, ибо кровь из организма продолжает утекать, и не может быть такой пробки (у нас роль пробки сыграла если не сама доктрина, то возможность во имя ее отказаться от обязательств и на сем покончить с войной), которая бы заткнула эту утечку. Вовсе дело здесь не в Руре, игравшем скорее роль «приличного развлечения» (если не козла отпущения), а дело здесь в том абсурде, который опутывает всю жизнь и который начался до Рура, когда доллар стал котироваться в сотнях, а затем и в тысячах марок. Но пока не было «миллионов», немец еще не впадал в панику. Теперь же он терроризирован цифрами. Это видно уже из того, с какой тщательностью, с какой претензией на изящество печатают пятитысячные, десятитысячные и стотысячные кредитные билеты, ныне равняющиеся пфеннигам. Глупее глупого то, что они снабжены портретами каких-то бюргеров, писаных когда-то Дюрером, Гольбейном, Брунком. В этом неуместном эстетизме сказывается вся дряблость политической мысли нашего времени, ставящая всё на счет «буржуазии», тогда как это есть явление более общее — явление старческого маразма и растерянности всей культуры.
Начали мы ощущать здешнее финансовое безумие еще на пароходе, при первых же платежах, когда вещи, только что у нас стоившие какие-то реальные деньги, вдруг стали отдаваться за гроши (например, за стакан пива я заплатил 10 000 марок, что, даже по тому курсу доллара, который был в этот день известен на пароходе через радио, причем больше новых сведений с биржи не поступало, равнялось двум пфеннигам прежних денег). Не краснея я мог дать на чай горничной за тяжелую трехдневную службу (во время качки и общего блевания!) всего одну марку. Но с особой яркостью я это увидел, когда пассажиры в таможне стали делать декларации того, сколько у каждого с собой денег, и добродушный (очень бестолковый) чиновник стал с величайшей тщательностью записывать каждый доллар и выдавать на него удостоверение, все время изумляясь нашему богатству (хотя и у самого богатого пассажира оказалось не более 300 долларов). Этот же чиновник по старой привычке приговаривал в ответ на всякие (нелепые) жалобы наших дам: «Это вам не Россия», хвастаясь традиционной честностью Германии, но тут же, когда наши патриоты высказали протесты с напоминанием о том, что и в Германии теперь крадут и взяточничество, он благодушно прибавлял: «Такова жизнь…»
Сейчас же получено тому подтверждение. По условию пароходная компания ввиду высадки нас в Кенигсберге, а не в Штеттине (взяв с нас до Штеттина 6 фунтов с человека), должна была пассажиров даром в III классе доставить до Берлина. Однако когда дело дошло до посадки на поезд, то нашлись какие-то отговорки: будто бы вследствие забастовки не доставлено в Кенигсберг достаточное количество ассигнаций, и нам пришлось за проезд платить. Мы утихомирились, когда выяснилось, что во II классе проезд стоит
1 200 000 марок, то есть даже по тому курсу, по которому нам считал кассир (это официальное лицо, заподозрить в трепотне которого не посмел бы в былое время самый лютый враг Германии) равнялось всего 2 марки 40 пфеннигов прежних денег!
Вообще же в Кенигсберге мы могли изучать зыбкость и дилетантизм всей операции с валютой. На станции нам считали доллар в 2 000 000 (у других пассажиров тот же кассир не пожелал его покупать выше 1 500 000 или 1 200 000 марок), в ресторане 3 миллиона, в кафе 2 200 000, шофер, катавший нас за город — 2 000 000, а на самом деле доллар в субботу остановился на 3 '/
2миллионах, по другим же — на 4-х миллионах.