Во вторник Добычина весь вечер провела в одиночестве со мной (она была на вечере у Абельменов и оттуда прибыла) и наговорилась досыта. Между прочим что-то болтала о громадном значении для советской власти моего приезда на Запад в эту минуту (в связи с переговорами о займе) и что будто бы это вполне сознают и Цыперович, и Сергеев, и Мессинг. Разумеется, я лично этому не верю, но
благодетельное действие все же от этого ощущаю. Мне вообще нужны утешительные дозы одобрения и хотя бы самой прозрачной лести, чтобы как-нибудь балансировать мою внутреннюю растерянность (растерянность моя в чрезвычайной степени усилилась после мейерхольдовских спектаклей, вернее, после их
успеха, если не муссированного, но все же столь ловко налаженного Гвоздевым, Евгением Кузнецовым и тутти кванти, что я уже определенно восчувствовал, что здесь моя песенка (песенка всего нашего искусства) спета, или, вернее, безнадежно заглушена), именно за это благодетельное действие всего культа, которым меня окружает Надежда Евсеевна, и я ей делаюсь с каждым днем все более
признательным. Но как себе объяснят такой рьяный патронаж все те, с кем она входит в соприкосновение по моим делам? И это вхождение делается не просто, а с невероятным напором и с отчаянной прямолинейностью. Она буквально командовала и в кабинете у озадаченного вконец Кристи, и в финотделе. Даже целому ряду лиц сделала выговоры, и случилось то, что всегда случается в подобных случаях, — выговоры выслушивались чуть ли не с трепетом (перед такой видимостью могущества) и дела делались, как по мановению волшебной палочки. Тогда же, во вторник, она рассказала про свой роман с Горьким и привела такие характерные подробности, которые во мне создали убеждение, что он действительно лез к ней, и даже в довольно грубой форме. Заодно от меня и от нее попало всему горьковскому быту, всей окружающей его фальши, несомненно, отвечающей и его внутренней глубокой лживости. О, как я благословляю небо, что мне больше не приходится входить по лестницам дома № 20 по Кронверскому. Каждый раз, делая эти восхождения, я молился, чтобы это было в последний раз!В двух словах еще несколько фактов за эти дни: вторник, 5 августа — жара. Рисую новую декорацию «Тартюфа», в которой и не нужно больше ничьей живописи, да и роскошь материала (я сначала думал о бархатных стенах) заменена тоном холста. С этим Лерман справится. Захожу к Шапиро взять отпуск, который и получен не без некоторого колебания (из трусости). Вообще же он мне показался на сей раз милым мельником, раздавленным массой навалившихся на него дел. Ко мне благоволит. Сам заговорил о моем лучшем обозначении, о полном моем переходе в театр (в Эрмитаже он ни разу с революции не был), взял с меня слово, что по возвращении я возобновлю этот разговор.
Первый раз в Эрмитаж приходит Мотя, которую я пристыдил за ее незнакомство с музеем. Сережа совсем в нее втюрился. Длинный разговор с П.К.Степановым. У них в театре не перестают ходить фантастические слухи о Коке. Он выработал целый план, кому Кока должен написать, чтобы эти слухи окончательно разрушить. Он действительно очень расположен к Николаю, но не без стиля «мамушки», да и все их учреждения сильно напоминают «бабий» монастырь с его сплетнями и интригами.
Шильдкнехт переживает ужасные моменты. Он уже совсем собрался ехать, а тут Кандина стала цинично, на виду у всех путаться с какими-то богатыми кавалерами. Поездка отложена.