Серьезные вещи прорастают из всего этого. Идет брожение, и я его ощущаю. Смотрю на рабочих, несущих свои инструменты и сундучки с обедом, и чувствую, что мы тоже работаем, хотя никто из них, взглянув на нас, болтающих за бутылкой вина в кафе, не поверит этому.
Фред и Генри провожают меня на вокзал Сен-Лазар. Поезд, который отвезет меня в Лувесьенн, маленький, разбитый, тряский, прустовский поезд, и в моей голове покачиваются фразы из будущих книг. Образ Генри, разговаривающего с самим собой, Фред пытается задержать меня немного, как священник, желающий дать благословение. Грустные глаза Фреда словно извиняются за грубости Генри, но Фреду невдомек, что я сильный человек.
Образ Генри торчит надо всем, как гигантское изваяние. Генри, наклоняющийся вперед. Его записи на огромных бумажных простынях, на ресторанных меню. А там чего только нет, в этих дьявольских записях: что-то уворованное у других, передергивания, карикатуры, бессмыслица, выдумки, какие-то запутанные выкладки.
Стол в Клиши запачкан вином. Слова Генри заканчиваются каким-то гулом, словно он нажимает на педаль своего голоса и тем самым рождает эхо. Ни одна из его фраз не обрывается разом.
Он сразу же создает вокруг себя климат свободы и расслабленности. Когда смеется, он покачивает головой по-медвежьи. Он может совершенно раствориться в толпе в шляпе набекрень, со своей волочащейся походкой, со своей улыбкой. Он сидит, как рабочий перед своей выпивкой, объясняется с официантом, и каждому становится с ним легко. Простое слово «хорошо» он произносит так, что вся комната начинает светиться. Он весь отдан настоящему времени. И берет все, что дают.
Как-то под вечер Генри приехал в Лувесьенн. Он только что прочитал несколько страниц из моего детского дневника. «Теперь я вижу тебя одиннадцатилетней девочкой». Я занервничала так, словно эта девочка пряталась до сих пор где-то в тайном месте и вот теперь ее обнаружили. Как же мне изгнать эту нечистую силу? А Генри между тем явился предо мной другим, сентиментальным Генри, благоговеющим и напуганным. И тогда я сделалась ироничной, насмешливой, мудрой и стала дразнить его.
И вдруг он спросил: «А черные бумажные чулки все еще на тебе? И где корзинка, в которой лежит дневник?»
Нет от этого лекарства. Я поставила перед ним эту девочку такой живой, что теперь она будет существовать сама по себе.
Генри получил телеграмму от Джун: «Скучаю по тебе… Надо поскорее увидеться» и разозлился.
— Чего ты злишься?
— Не хочу, чтобы она приехала и снова начала меня мучить.
— А я боюсь, Генри, что она приедет и прикончит нашу дружбу.
— Ты ей не сдавайся, сохраняй свой великолепный здравый смысл, будь с ней строже.
— То же самое я могу сказать тебе. Только твоя мудрость не приносит тебе пользы.
— В этот раз все будет по-другому.
Неужели Генри наконец осознал, что он человек подлинного таланта и творческого воображения?
Знаю я все его чертовы выходки, знаю, что он нищенствует, занимает там и тут деньги, попрошайничает, но я знаю того Генри, которого нет в его книгах, которого не знают ни Джун, ни Фред. Я не слепая. Он показал мне другого себя. Когда он прячет под шляпой свои редеющие на макушке волосы, он выглядит как бесшабашный тридцатилетний малый, а снимет шляпу — и вот он лысеющий профессор, серьезный, в очках…
В кухне появляется Фред. Кухонный стол завален рукописями, книгами, записями. Как только вы сядете к столу, там уж ничего нельзя будет передвинуть. Все трое мы смотрим на карту Европы, и Фред показывает места, где им с Генри хотелось бы побывать.
Я прошу Генри написать что-нибудь в мой дневник.
Он пишет:
«Мне представилось, что я теперь очень знаменитая личность и надписываю кому-то одну из своих книг. Так что я пишу уверенным почерком и малость высокопарно…»
Трехэтажный особняк доктора Альенди с маленьким палисадником перед домом и с садом позади, с кухней на первом этаже, приемной и кабинетом на втором и спальнями на третьем напоминает дом, в котором мы жили в Брюсселе, когда мне было восемь и девять лет. Похож он и на тот дом в Пасси, где сейчас живет мой отец, на тихой аристократической улице, с садовниками, ухаживающими за растениями, шоферами в машинах, поджидающими своих хозяев; на таких улочках не играют дети и сюда не пускают нищих.
Когда я в первый раз подошла к дому, окна были открыты и был виден верх книжных полок. Мне сразу же вспомнились книжные полки в кабинете моего отца в Брюсселе, где я проводила часы, когда отца не было дома. На кресло, в котором я читала, можно было поставить стул и дотянуться до верхних полок с книгами, бывшими для нас под запретом. Тогда я читала Золя, половины я не понимала и долго удивлялась, почему застигнутых взрывом в шахте любовников нашли так тесно сплетенными друг с другом, что не смогли разомкнуть их рук. Или почему дама, которой давали на ночь снотворное Монте Кристо, позже оказалась беременной. Эти белые пятна мне невозможно было заполнить. Но я все равно читала.