— О, вы живете без всяких правил, без цели. Такая уж у вас роль — просто плыть по течению, поворачивать в любую сторону, не сверяясь с компасом. Вам и надо оставаться существом сумасбродным, без руля и без ветрил. И ваше сумасбродство по-своему логично. Но кому-то придется за вами присматривать, заботиться о вас…
— Я буду заботиться, — вмешалась я в их разговор.
Что-то во Фрэнкеле, напоминавшее Фауста: маленькая бородка, узкое лицо, средневековый плащ, чувственный рот. У него было хитроватое, лисье выражение лица и хилое тельце недокормыша. Но его слабые руки не знали устали, они указывали направление, они утверждали нечто, вздымая острый указательный палец. Порывистая, страстная жестикуляция актера романтического театра вовсе, казалось, не пристала его тщедушной фигуре, а вот поди ж ты… Он написал эссе о Вертере, вернее, о смерти, да и сам мог быть Вертером. Только ему не требовалось совершать самоубийства. Он уже был мертв. Я никогда не встречала человека, до такой степени иссохшего изнутри, такого мертвого заживо.
«Расти!» — говорил он, прижав руки к груди в молитвенном жесте, а потом резко тыча пальцем в пространство. Генри никогда особенно не задумывался ни о жизни, ни о смерти. Но он тянулся к людям, чьи концепции сам не разделял. Сначала это был Уолтер Лёвенфельс
[35], а вот теперь Фрэнкель. У Фрэнкеля своя система мыслей. Он весь погружен в размышления. В абстракции. По-моему, это ужасно. Я могу понять его стремление к Генри, но стремление Генри к нему мне совершенно непонятно. Фред Фрэнкеля терпеть не может; Фрэнкель постоянно изобличает Фреда в нечеткости мысли.У меня ощущение, что первоначальный толчок разбил меня вдребезги, я как расколотое зеркало. Все кусочки разлетелись и живут сами по себе. Но живут, не умирают от этого удара (как это случается со многими женщинами, которых убивает измена, которые одевают траур, совершенно отрекаются от любви и больше не идут на контакт с мужчинами), пусть разделенные на несколько сущностей, живущих каждая своей собственной жизнью. И не страх удерживает меня от собирания себя в одно целое. Просто существует женщина по имени Анаис, которая не умеет собрать вместе все части и может слепо поклоняться кому-нибудь, любить и все равно оставаться одинокой и разделенной.
И доктор Альенди видит это, понимает, что есть одна Анаис, живущая интересами домашней жизни в Лувесьенне, исправно несущая свои обязанности, преклоняющаяся перед матерью, перед братом, перед своим прошлым. И есть другая Анаис — завсегдатай кафе, живущая жизнью искусства, не знающая времени, не бегущая прочь от отца, для которой ценности искусства превыше всех других. Потому что писательство для меня — всеохватность безгранично расширяющегося мира.
Может быть, я люблю мать, а отца не люблю.
Они увидели друг друга в первый раз в музыкальном магазине в Гаване, на Кубе. Отец прибыл туда из Барселоны, спасаясь от военной службы. Владелец магазина позволял ему заниматься на фортепьяно в задней комнате. Отец был тогда девятнадцатилетним юношей, темноволосым, голубоглазым, со смуглой чистой кожей, коротким прямым носом, ослепительными зубами и прекрасными манерами.
Моя мать была светской девушкой. Ее отец занимал пост генерального консула Дании в Гаване. Мать считалась когда-то одной из самых блестящих невест Нового Орлеана и происходила из хорошей французской семьи. В Гаване они жили на Малеконе, широком проспекте, идущем вдоль моря. В двадцать семь лет мать все еще не была замужем. Она растила трех своих сестер и троих братьев, после того как ее матушка сбежала из дому. Она носила англизированное имя Роуз, но все называли ее Роза, на испанский манер. У нее был чудесный голос, и она училась вокалу. В ее сундуках я еще видела платья, которые она носила в молодости: все в кружевах, с длинными кружевными рукавами и стоячим воротничком с двумя тоненькими костяными пластинками, подпиравшим подбородок. Плечи в буфах, талия ужасающе узкая (девушки того времени затягивали друг на дружке корсеты до тех пор, пока не начинали задыхаться, и танцевать они могли только на пустой желудок, такая тугая была шнуровка корсета. Немудрено, что в те времена так часто падали в обморок). На улице мать появлялась с белым кружевным зонтиком. У нее была несколько полноватая фигура и живой темперамент; она была энергичной и неунывающей. В свои двадцать семь лет она еще ни разу не влюблялась, к ней безуспешно сватались богатые и титулованные мужчины, дипломаты и военные.
Делая вместе с сестрой покупки в музыкальном магазине, она услышала звуки фортепьяно. Хозяин разрешил девушкам пройти в заднюю комнату. И они увидели моего отца. Он играл «Лунную сонату» Бетховена, а потом Шопена. Шопена он играл особенно проникновенно и нежно. Для матери моей это была любовь с первого взгляда, а что касается отца, я так и не могла понять. Правда, однажды он мне сказал: «Сестра Розы была покрасивее ее, но в Розе чувствовались сила, смелость, решительность, как раз то, в чем я нуждался».