Я стояла в дверях, Генри Миллер шел, приближаясь ко мне, и я на один миг закрыла глаза, чтобы увидеть его внутренним зрением. От него исходило тепло, радостное спокойствие, не чувствовалось никакой напряженности, он был естествен.
Он ничем бы не выделялся среди толпы: невысокий, стройный, худощавый человек. Похож на буддистского монаха — но только розовощекого, с уже почти облысевшей головой в венчике крепких серых волос, с крупным чувственным ртом. Взгляд его голубых глаз был невозмутим и внимателен, а вот рот был мягким, нервным. Смеялся он заразительно, а голос у него был ласкающе теплым, такие голоса бывают у негров.
Так непохожи на него были его резкие, грубые, живые писания, его карикатуры, раблезианская фарсовость, гиперболы. А глаза вдруг начинали лучиться совершенно клоунской усмешкой, на низких тонах его голос звучал почти как мурлыканье или урчанье. Он выглядел человеком, которого опьяняет сама жизнь, ему не требовалась выпивка, его несло на волнах им же самим рожденной эйфории.
В разгар очень серьезного спора между Ричардом и Хоакином он вдруг расхохотался. Увидев удивление на лице Ричарда, успокоил его: «Я не над тобой рассмеялся, Ричард, я просто не мог сдержаться. Меня ничуть не волнует, кто из вас прав. Я просто слишком счастлив в эту минуту. Счастлив красками вокруг меня, огнем в камине, отличным обедом, вином, вся эта минута так удивительна, так чудесна…» Он говорил медленно, словно радовался своим собственным словам. Человек, полностью утвержденный в настоящем, приветливый и мудрый. Признался, что пошел к нам только потому, что Ричард пообещал хороший обед. Но теперь он хочет знать все об этом доме, о каждом, кто в нем живет, чем они занимаются. И он задавал вопрос за вопросом с неумолимой дотошностью. Генри Миллер поговорил с Хоакином о музыке, о его композициях и концертах. Он пошел пожать руку моей матери, навестил сад, осмотрел наши книги. Ему все было любопытно. А потом он уселся у камина и начал рассказывать о себе:
— Вчера вечером я просидел до самой ночи в cinema de quartier [3].