Но он и не думал признаться, что лжет. Стал бледным от гнева. Еще никто пока что не сомневался в его честности, заявил он. Он был почти взбешен, причем беспокоила его не фальшивость положения, в какое он попал, а то, что я посмела в нем сомневаться.
— Ты все разрушаешь, — сказал он.
— Это все несерьезно насчет разрушения, — ответила я. — Давай начнем все сначала. Мы ничего не создали вместе, кроме ворохов обмана, в которых оба тонем. Я не ребенок и не могу поверить твоим историям. Нам обоим нужен кто-то, кому мы могли бы говорить правду. Если бы мы были настоящими друзьями, доверяющими один другому, мне незачем было бы обращаться к доктору Ранку.
Он побледнел еще больше, еще больше разгневался. А в глазах его я читала, что он гордится своими историями, своей собственной великолепной персоной, даже своими бреднями. И он оскорблен, как бывает оскорблен актер, не нашедший взаимопонимания с публикой. И он спрашивает себя, права ли я, и уверен, что я никоим образом не могу быть правой. И мне было видно, что он безоговорочно верит тому, что поведал мне. Иначе ему пришлось бы унизиться до того, чтобы признать себя жалким комедиантом, не способным обмануть собственную дочь.
— И тебе не на что обижаться, — говорила я. — Ничего нет позорного в том, что не удается обмануть свою дочь. И потом я так много врала тебе, что сама распознаю неправду легко.
— Теперь ты обвиняешь меня, что я веду жизнь Дон Жуана.
— Ни в чем я тебя не обвиняю. Мне просто нужна от тебя правда.
— О чем ты говоришь! Я человек порядочный.
— Я не говорю, что ты непорядочный. Я говорю только, что
— Продолжай, — обиделся он. — Скажи мне еще, что у меня нет таланта, что я не умею любить, что я эгоист,
— Я этому никогда не верила!.. — воскликнула я.
И внезапно остановилась. Я поняла, что отец видит теперь уже
Я говорила: «Я прошу только, чтобы ты был честен и с самим собой, и со мною. Признаюсь, что я лгу. Но я же ничего не прошу, кроме одного: чтобы мы жили без масок».
— Теперь скажи, что я человек поверхностный и несерьезный.
— В данный момент — да. А мне надо, чтобы ты смотрел мне в лицо и был искренен.
Отец заболел после этой сцены. Спрятался за болезнью. Он принял меня в постели. Это было большое театрализованное представление. Марука сидела возле, говорил он еле слышным голосом. Глядя в лицо Маруки, он произнес: «Знаешь, Анаис думает, что я удираю с семнадцатилетней девочкой-скрипачкой».
Марука ответила милой улыбкой: «Твой отец очень правильный, простодушный, верный и порядочный мужчина».
Отвратительная комедия. Ведь этот ласковый, лицемерный ангел прекрасно знает, что мне известны все подробности падения «девочки». Знает, что они ездили в Алжир и Марокко. Сил нету дальше выносить это. Я ухожу, еле сдерживая слезы, словно рассталась сразу со всеми надеждами, словно он умер. Напрасно мое стремление к абсолютно честным отношениям. Он предпочитает беспечное вранье. Он слаб и инфантилен.
Назад, к дневнику, к одиночеству. Изоляция. Письменный стол.
Итак, мой отец отбыл в свое турне, и я думаю о нем, как думают о менуэте, Версальском парке, сонате Моцарта.
Трижды перечитала роман.
Я заканчиваю его в ироническом духе.
Теперь, когда стало ясно, что глубокое понимание между отцом и мною невозможно, я чувствую, как я устала от жизни. Мне кажется, я в тупике. Единственный путь — литература. Книги, книги и еще раз книги.
Генри защищает мои притчи, мой сивиллин язык, мои иероглифы, телеграфный и даже стенографический стиль. Что ж, это придает мне смелости перед критикой. Я сражаюсь, как демон.
Маргарита прочла все и говорит: «Поздравляю. Вот настоящее письмо визионера. Уникально».
Я встаю с песней в душе и пишу страницы о Джун, о том, как мы шли по мертвым листьям[159]
, и слезы на глазах, и болтовня Джун о Боге… Генри научил меня держаться, быть стойкой и терпеливой.