Со мной была моя шаль. Я ее отдала им. Они сперва остолбенели – не поняли, что я ее отдаю им, а потом, как вce теперь, которым что-нибудь даешь, заплакали. Мне было приятно отдать эту шаль, и вот это единственно возможная благотворительность – это отдать
В Заборовке почти все дети раздеты и разуты, и вот там-то придется мне с этими поддевками распоряжаться.
Рядом с избой, о которой я писала, стоит такая же, но еще меньше и с одним окном. Я зашла и туда. Там хозяина нет. Баба больная, по-моему чахоточная, кормит ребенка. Тут же дети постарше и девка – соседка. Баба рассказала мне, что со вчерашнего дня не ели. Дети голодные, муж ушел на мельницу молоть 1 пуд ржи, которую им вчера выдали. Баба плачет, рассказывая это. Девка слушает, и у нее слезы тоже так и капают.
У старших детей не по годам серьезное и грустное выражение лица. Только маленький грудной улыбается и хватает мать за рот и подбородок, чтобы обратить на себя ее внимание.
Мне дети особенно жалки. Вчера я ходила проведывать трех, которые вторую неделю больны рвотой и поносом, лежат все рядом на печи, такие покорные, жалкие, бледные. Мать – вдова. Сегодня она приходила ко мне. Я ей дала круп, чаю, баранок, лекарства и гривенник на хлеб. И при каждой вещи, которую я давала, она принималась все сильнее и сильнее плакать. Жалкий, жалкий народ. Меня удивляет его покорность, но и ей, я думаю, придет конец.
Елена Павловна говорит, что в Москве удивляются, что мы не боимся тут жить, а мы все ходим одни и, кроме самого ласкового отношения, ничего не видим. Вообще понятие горожан о том, что тут делается, совершенно превратное. Мне очень хотелось бы написать в газеты многие свои наблюдения, но не хватает умения. Между прочим, хотелось бы заявить, что вот уже три недели, как я живу тут, и ни одного пьяного не видала.
Все эти дни молодежь много шумела, суетилась и, кажется, веселилась. Маша совсем влюблена и даже стала мне жалка тем, что сознается в этом, говорит, что готова выйти за него замуж, а вместе с тем чувствует, что тогда вся ее внутренняя жизнь совершенно изменится и что это – большое нравственное падение. Он тоже очень влюблен. Я бы не имела ничего против, если бы не то, что он такой мальчишка и по годам и по развитию. Впрочем, нет, я этого не желаю: она не может быть с ним счастлива. Как я ей говорю, она себе вставит зубы в прямом и переносном смысле, если выйдет за него замуж. Да она и не выйдет. Это оставит в ней очень мучительную оскомину и больше ничего.
Иду спать. Жар, кажется, уменьшился. У меня последние дни пропало то тяжелое чувство, которое было в первые дни приезда сюда. Это было просто беспокойство за мама. Теперь она спокойнее и здоровее, и у меня прошло это. Я соскучилась по ней и по детям и съездила бы в Москву, но мама не велит мне оставлять папа, да и скоро мы все, вероятно, съездим. Я боюсь в Москве увлечься учением живописи и не пожелать вернуться сюда. Но я себя принужу, если это случится.
Сегодня я здорова. Получили почту: от мама письма унылые и жалующиеся, и письмо от Алексея Митрофановича, в котором он пишет, что, по его мнению, нам непременно надо приехать навестить мама. Мы собираемся через неделю ехать.
Вера в восторге. Мне как-то все равно. Я рада буду видеть мама и считаю, что надо нам к ней съездить, а вместе с тем не могу себе представить, как бросить надолго наше дело. Но я на все готова, лишь бы не было неприятностей, мама бы не слишком мучилась.
Сегодня получено объявлений на три тысячи с лишним. С каждой почтой число это удваивается. До чего-то дойдет!
Мама пишет, что все купцы жертвуют очень охотно разные продукты и что у нее в Москве набирается пропасть материй, чаю и т. д. Получили сегодня накладную на 20 пудов вермишели. Почему вермишели?
Сегодня утром был у папа с Чистяковым разговор, к концу которого я пришла. Но по этому концу я поняла, о чем они говорили.
Чистяков спрашивал папа, как он объясняет то, что оп теперь принимает пожертвования и распоряжается деньгами и считает ли это он непоследовательным с его взглядами?
Чистяков говорил слишком резко и хотя без малейшего оттенка досады и с большой любовью к папа, но я видела, что папа это было больно до слез. Он говорил:
– Спасибо, что вы мне это сказали, как это хорошо, как хорошо!
Но ему было больно. Он сам прекрасно чувствовал и доходил до того, что это – не то и незачем было ему это говорить.