Третье, еще менее понятное: мужской профиль, перед ним пламя и черные полосы – пиявки, как мне потом сказали.
Я спросила наконец господина, который там находился, что это значит, и он объяснил мне, что статуя – это символ, что это изображает землю. Плавающее сердце в желтом море – это утраченные иллюзии, а господин с пиявками – это зло. Тут же несколько импрессионистских картин: примитивнее профили с каким-нибудь цветком в руке. Однотонно, нарисовано, и – или совершенно неопределенно, или обведено широким черным контуром.
Показывалось это, должно быть, у какого-нибудь торговца картинами, которыми полна эта улица. Вход прямо с улицы, и только одна комната с картинами.
Последняя выставка неоимпрессиониста. Такая же обстановка. Бессмыслица тоже такая же, если не большая. Тут все написано кусочками: иногда правильными овалами, иногда кружками, иногда четырехугольниками. И не мелкими: вся рука у одной женщины состоит из десятка правильных овалов. Если контур мешает правильному овалу, то помещается тот отрезок, который может войти в этот промежуток места. Это tachistes, а те, которые пишут точками – pointistes. Народу по этим выставкам ходит мало. Раздаются даром каталоги на прекрасной бумаге. Те, кто ходит, вероятно, художники, потому что в мягких шляпах, разбирают разные подробности и восхищаются тем, что ужасно. Тут же продаются офорты с этих картин по 30 франков.
Третьего дня был Бриссо без меня. Прописал еще два раза вдень мясо. Будет сегодня или завтра.
Мне часто страшно, что я могу на себя умиляться и считать, что я делаю что-нибудь хорошее. И всякий раз, как шевельнется такие чувство, мне тяжело и больно, и я знаю, что за это будет время, когда я буду ужасно каяться, и мучиться, и упрекать себя.
Варю кашу и пишу. Приходили сейчас Феррари (издатель "Revue Bleue") {"Синего журнала" (франц.).} от Рише, и с ним Визева, который писал про папа "un malheureux" {несчастный (франц.).}, кажется, "un-prisonier" {узник (франц.).} или что-то в этом роде. Лева просил меня не принимать их, потому что он ставил клистир, надо было выносить ведро, молоко мое уходило, и я просила их прийти в другой раз,
Сегодня трудный день. В завтрак пришел Бриссо. Лева второй день очень нервен и раздражен и сейчас же стал Бриссо грубо говорить, что он его губит, что все его шутки не смешны и что он больше лекарств принимать не будет. Бриссо сказал, что напрасно тогда он его звал, и ушел. Я поймала его на лестнице, извинилась за Леву, просила его не бросать нас, и он смягчился: сказал, чтобы я Леву катала и что он опять придет. Говорит, что болезнь его вся от нервов, оттого, что он целый день смотрит на язык, щупает живот и смотрит на свои испражнения.
Пришла назад. Лева сидит грустный в гостиной; прочли письма, в то же самое время полученные. Потом слышу, Лева рыдает. Посмотрела – правда, плачет. Щеки впалые, лоб – одна кость, обтянутая кожей. А я с утра крепилась, но тут не удержалась и сама начала тоже плакать, утешать его, гладить по голове. Лева тут же решил, что мы в понедельник поедем домой (сегодня пятница), что он больше не может жить вдали от своих, скучать, волноваться и ждать выздоровления, которое все не приходит. Я думаю искренно, что Леве гораздо лучше ехать домой и там спокойно выхаживаться. Железо и всякие пилюли, конечно, только вредны, надо успокоить его нервы, а это только возможно дома. Боюсь только, что у нас теперь холодно и самое гнилое время – то оттепель, то мороз, но, может быть, бог даст, он не простудится. Мне страшно брать на себя ответственность везти его домой, потому что мне самой так хочется ехать; но я вижу, что его удержать нельзя, и мои советуют везти его. Ну, что бог даст – да будет Его воля.
Написала Жене записку, чтобы он не уезжал еще в Воронеж, если это ничего не изменит. Но готовлюсь к тому, чтобы не застать его. И готовлюсь к тому, чтобы не ждать от него никакой ласки и дружбы. Точно так же и от своих. Я уверена, что все-таки, так страстно стремясь к ним теперь, я буду разочарована, когда приеду. Я буду слишком много от них ждать и почувствую неудовлетворение и боль, как часто, когда стремлюсь домой всей душой и не нахожу в них отголоска на свой призыв. Это глупо, что я не могу понять, что жизнь всякого из них полна помимо меня, и я не могу ожидать от них, чтобы они жили моей жизнью. Да и не желаю этого совсем. Вероятно, и я также не удовлетворяю других. Страшнее всего мне Машу видеть: она не сумеет пощадить мою ревность по отношению к папа, Жене и другим, и скорее напротив, возбудит ее своими рассказами. Какое это мерзкое чувство. Откуда оно у меня родилось? И как мне избавиться от него?
Сегодня вечером ездила в открытой пролетке в "Bon Marche", чтобы мерить платье и кое-что купить своим в подарок, и меня очень продуло. Боюсь, что я подновила свою вагонную простуду, которая до сих пор не прошла. Опять дерет грудь, опять дышать трудно и опять страх за то, что не доеду домой, а умру тут. Ну, да будет воля Твоя. Надо этим насквозь проникнуться, и только тогда можно жить.