Как странно! На 47-м году я чувствую, что я начинаю мыслить. Чувствую, что как плуг углубляется и выворачивает свежие сырые комья земли, так и мысль врезывается в почти девственный до сих пор разум и выворачивает его. Дай Бог, чтобы так продолжалось, и пахота была бы закончена и привела бы к какой-нибудь оконченной жатве: для себя или других, это безразлично.
Смерть отца сделала то, что я сошла с помочей и пришлось идти одной. Состояние Мишиного здоровья заставило меня перенестись в него, думать о смерти. Живешь, и приходит конец. И что? Зачем? И зачем вся жизнь?
Все, что отец говорил и писал,- мне разумом понятно. Но я этого не изжила. По его вехам мне легче идти. Но как всегда, в каждой работе мысли, приходится идти одной. Мне это не грустно и не страшно.
Думаю для Тани писать историю ее деда. Мне нравится, что это будет биография для детей: можно будет изложить всю его религиозную философию просто и понятно (что скрыто от мудрых, то открыто младенцам), и мне это будет по плечу. И не будет нужды касаться его отношений с женой и вообще женского вопроса. Я буду обращаться к чуткой, чистой и доверчивой детской душе, и книга эта может быть полезной.
Боюсь своей вялости и лени: начну с энергией и любовью, потом наткнусь на какие-нибудь трудности, запутаюсь, остановлюсь и брошу. И потом увлекусь еще чем-нибудь. Почти ничего в своей жизни не кончила. А когда кончала, то с трудом, скукой и принуждением себя. Как это я не наследовала работоспособность обоих моих родителей? Оба были, каждый в своей области, очень работящи. Я стараюсь физически себя подстегивать, чтобы тело не мешало духу: мяса не ем, днем не сплю, вина, разумеется, не пью; вообще меньше ем и пью все последнее время.
Миша в Баденвейлере с Душаном. Я в Кочетах с Таней, Сережей, П. Г. Дашкевичем, С. И. Лаврентьевой и няней.
1912
Таня меня все больше трогает и привязывает к себе своим добрым сердцем. Если можно доброте учиться, то несомненно я от нее учусь. Сегодня после завтрака я пришла с Таней с гулянья; няни не было дома, а мне надо было написать два спешных письма: дяде Саше Кузминскому о Горбунове и Горбунову. А тут Тане молоко греть, раздевать и т. п. Я и стала ворчать на няню, что она не пришла. Надо было видеть, как этот маленький человечек страдал. "Нет, маменька, ты уж ее не брани…" Потом она очень обрадовалась тому, что нашла няне оправдание. "Ведь когда мы с тобой ушли, няня еще не пришла с завтрака, так что она не могла тебе сказать, что она уйдет…" И я ее послушалась и няню не упрекнула.
Была с ней у Бастианелли из-за бывшего у нее подозрительного припадка, похожего на аппендицит в Швейцарии. Он операции делать не советовал, т. к. положительных указаний на эту болезнь не было.
Таня очень мала для своего возраста – весу в ней 19 кило,- но очень развита. Она знает счет, умеет часы смотреть, знает дни, недели, месяцы. По-английски знает 130 слов. К изучению языка она, по-моему, не способна.
Мишино здоровье так себе. Нервы у него плохи.
Читаем по вечерам вслух письма папа к А. А. Толстой и ее к нему. Я не только вспоминаю его и представляю себе его н_о я – с _н_и_м, в _н_е_м. Такое чувство, что только словами вслух выговариваешь то, с чем и в чем постоянно живешь. Разлуки с ним не чувствовала и не чувствую.
Часто жаль бывает, что не с кем поделиться тем, что чувствуешь и о чем думаешь, как это бывало: только взглянешь на него, а он улыбнется, мотнет головой, и знаешь, что он знает, что я думаю и чувствую, и сочувствует.
Сегодня сидела в Kurpark'e {городском саду (нем.).}, дурно себя чувствовала. Оркестр заиграл арию Баха (из сюиты), и меня взбудоражило до слез. Я знала, что будь тут папа, я встретила бы тоже покрасневшие от слез глаза и мы покивали бы друг другу головой. Вспоминала еще сегодня самую нашу сильную с ним ссору. Вот как это было: я вернулась в Ясную, после проведенных у Стаховичей нескольких дней, спросила, нет ли писем. Мне ответили, что нет. Потом как-то случайно, зачем-то посмотревши на шкапу в гостиной, нашла там распечатанное письмо (папа всегда имел право распечатывать все мои письма) от очень любимой мною гp. A. M. Олсуфьевой. Я очень возмутилась и рассердилась, и когда папа пришел к обеду, я стала пускать ему шпильки, так что он наконец рассердился. Я помню свою фразу. Я сказала что-то вроде того, что "значит, так и надо, и значит, всякий раз, как я не буду дома, я могу рассчитывать, что мои письма будут выбрасываться". Папа сделал движение, чтобы встать из-за стола, говоря, что Бог знает что со мной случилось и что он уйдет. Но прежде чем он успел встать, я выскочила из-за стола и убежала в гостиную, где бросилась на диван и разрыдалась. Скоро пришел ко мне папа, мягкий, добрый, и мы плакали, и целовались, и просили друг у друга прощения, хотя каждый давно уже простил другому.