Каждый умирает в одиночку. До чего же это верно! Я раньше не понимал до конца этих слов Ганса Фаллады, вернее, понимал их слишком буквально. Мол, в последний час человек остается наедине с собой. А суть не в этом. Умирающего человека все предают: и близкие, и далекие, предают явно и тайно, не признаваясь в том самому себе. Я. С. уже предал маму, хотя еще есть надежда. Он сказал Алле, которая одна не предала маму (я тоже предал, если говорить начистоту, из самозащиты и того болезненного бессилия, что охватывает меня на краю): «Надо вызвать консультанта по крови, для ©чистки совести». Алла это уже сделала, и не для «очистки совести», а чтобы жила ненавидящая ее мама. А любящий муж, проживший с мамой без малого пятьдесят, говорит весьма хладнокровно и без обычных соплей: «для очистки совести». Значит, он маму уже похоронил. Это безнравственно да и вредно для мамы. Я уверен, что если усиливаться против смерти близкого человека, можно продлить ему жизнь, а Т0(И вовсе прогнать смерть. Слова Я. С. работают против мамы. Но силён Я. С.! Какая мощь самосохранения! Это было бы величественно, если б он защищал таким образом какие‑то большие ценности в себе, как Гёте, запретивший говорить о состоянии больного сына. Но Я. С. охраняет всего лишь овсянку, обедик, развлекательное чтение и заграничное радио. Вот куда мы пришли. Много было дурного, эгоистического, несправедливого и почти безумного в нашем бедном доме, но таким леденящим холодом еще не веяло, как от одной фразы Я. С.
Алла среди нас, как белый ангел в аду.
Не надо бояться октября (речь идет о месяце, а не о символе), октябрь прекрасен, быть может, прекраснее всех месяцев года, даже мая. Май мучает надеждой, обещаниями, которые никогда не сбываются, октябрь ничего не обещает, не дает и тени надежды, он весь в себе. А за ним — тьма, холод, слякоть, мокрый снег, огромная ночь, конец. Но как красиво сейчас! Какое золото! Какая медь! И как чудесна зелень елей в лесу и лоз над рекой! И до чего же зелена совсем не увядшая трава. А над всем — чистое голубое небо. Тверда под ногой, будто кованая дорога, лужи подернуты уже не сахаристым, тающим ледком, а темным, непрозрачным и твердым. И великая пустота тихого, просквоженного от опушки к опушке леса: ни птицы, ни зверька, ни насекомого, ни шороха, ни писка, ни свиста. Сегодня я не выдержал и начал орать в лесу от непонятного счастья, как Комаров над морем.
Адски болит шея, отдается в голове. В душе — злоба на помойку, которую почему‑то называют литературой, а вокруг золотой мир. И в сорока километрах отсюда мается на больничной койке мама, не помогающая себе против смерти. Если б у меня не болела так сильно шея и не скакало бы так грозно давление, я, наверное, сошел бы с ума.
Был в музее на выставке «100 картин Метрополитен — музеума». Помимо гойевских мах, рембрандтовского «Старого славянина», чудесного Вермеера и Гальса, там оказалась Галя Покровская. Та самая, с которой без малого тридцать лет назад познакомил меця Петя, а она в свою очередь познакомила меня с Леной. Я поначалу ее не узнал: старая, обрюзгшая, толстая, выцветшая. Она меня узнала сразу, хотя я тоже стар, толст и брюзгл. Но я не выцвел. Страшноватая встреча. Никогда я так отчетливо не видел, что катастрофа уже случилась. Она сказала с плаксивым лицом: «Знаешь, я потеряла мужа — Владимира Досталя». Режиссер Досталь, погибший на съемках лет пятнадцать назад, до самой своей кончины был мужем Наташи Андросовой, мотоциклистки. Она вырастила его детей, родившихся, разумеется, не от Гали Покровской. «Ты потеряла мужа Андросовой?» — спросил я. И добавил ей в утешение: «А у меня жену бывшую оперировали». — «Какую?» — «Твою приятельницу Лену». — «Эту шляпницу? — произнесла она с аристократической брезгливостью. — Но она никогда не была твоей женой». — «Была, да еще ка кой! И весьма долго — лет десять. Мы и сейчас самые большие друзья. Праздновали Сашкину свадьбу, потом защиту диссертации. А вы совсем не видитесь?» — «Я не могла ей простить, что она отбила тебя у меня», — изрек этот крокодил на полном серьезе. Мне хотелось сказать, что Лена за одно это заслуживает вечной благодарности. На самом же деле, у нас с ней ровным счетом ничего не было. Но в ее неудовлетворенном воображении я такой же страстный любовник, как Досталь верный муж. А потом она стала громко просить карандаш у посетителей выставки: «Умоляю, карандаш или шариковую ручку! Мне надо записать телефон Юрия Нагибина». «Прекрати!» — сказал я. Но тут она разразилась таким дифирамбом мне от лица «всей благодарной России», что меня затошнило. Причина ее энтузиазма вскоре выяснилась: она пишет и хочет, чтобы я почитал. Вечно одна и та же песня.
Уродливая и печальная встреча с юностью.
То, что сегодня сказала Алла, звучит как мамин приговор. Вот оно. То единственное, чего я всю жизнь по — настоящему боялся. И не верил, что это может когда‑нибудь прийти. Да, не верил, что мамы может не быть, что я допущу это.