Вчера в полдень умер Антокольский. Он давно уже был очень плох: мозговые явления, чудовищная эмфизема, пробитое инфарктом, изношенное сердце, бездействующий желудок — в нем не оставалось ни одной здоровой точки. Но он знал часы просвета, что‑то читал, даже какую‑то работу делал — разбирал рукописи и т. и. Само умирание не было особенно долгим, но мучительным. Началось с того, что он упал с кресла, ушиб голову и потерял сознание. Ночью он снова упал, вернее, выметнулся из кровати и опять ушиб голову. И тут начались чудовищные боли в суставах. Он не мог найти такого положения, чтобы хоть сколько‑то ослабить боль. К тому же он задыхался и у него раскалывался череп. Он якобы натер себе какую‑то железку, и это отдавалось в голове. Он умоял врачей дать ему болеутоляющее или сильное снотворное, но те опасались, что это повредит его драгоценному здоровью. «Зачем вы мучаете несчастного старика? Как вам не совестно?» — кричал Павел Григорьевич. Но те хранили верность «врачебной этике». Время от времени забытье освобождало его от адских мук, затем всё начиналось сначала. Толя Миндлин был у него накануне исхода и говорит, что смотреть на Павла Григорьевича было невыносимо, а Толя человек крепкий. Под байковым одеялом не было плоти, лицо, обтянутое пергаментной кожей, усохло в детский кулачок. Он давно уже ничего не ел: глоток чая, чуточку потертого яблока. Примерно за неделю до этого Толя читал Павлу Григорьевичу свои записки о Володиной гибели. Павла Григорьевича давно уже перестало трогать всё, связанное с убитым сыном. Он сам сказал об этом Толе с легким и не смущенным удивлением. Видимо, поэтому Толя счел уместным угостить умирающего таким развлекательным чтивом. С холодной ухватчивостю Павел Григорьевича заметил неудачную фразу: «Разрывная пуля разорвалась во рту». Толя рассказывал, что Наташа — Кипса, старшая дочь Павла Григорьевича и наша приятельница с довоенных коктебельских времен, поражала всех своей выдержкой и толковой распорядительностью у тела отца, но, увидев Толю, отбросила палки-костыли, упала ему на грудь и разрыдалась.
Вот и ушел последний из «Четверки», что так радостно соединилась в дружбе четверть века назад, когда на смену московской пришла «дачная» жизнь. Я помню, как радовалась Зоя Николаевна, что у всех «такие красивые дома», и как иронизировала над этим мама, считавшая, что красивый дом только у нас. Дружба стариков была настоящей, они любили друг друга.
Антокольский не дотянул трех месяцев до возраста Якова Семеновича[117]
. Вот что значат злоупотребления: табак, водка, бабы, суета. Работа тоже укорачивает век, когда она взахлеб. А Павел Григорьевич все делал на пределе. А если серьезно: он ирожил на редкость счастливую жизнь: без тюрьмы, без сумы, в известности, пришедшей рано, в единодушном признании (с одной маленькой осечкой в период «космополитизма»), во всеобщей любви; из двух несчастий, выпавших ему на долю: гибель сына и смерть Зои — он извлек свои лучшие стихи, позволившие ему быстро успокоиться. Поверхностный, талантливый, ничем всерьез неомраченный, послушный властям без малейшего насилия над своей сутью, с жадным вкусом к жизни, людям, книгам, неразборчивый и отходчивый, он являл собой в наше мрачное и тягостное время некое праздничное чудо. К его детской постельке явились все феи — в полном составе.Оказывается, за это время как‑то незаметно умер бывший теннисист и многолетний узник Правдин, побив рекорды долголетия. Люди, проведшие много лет в узилище, как правило долго живут. Выключенность из житейской нервотрепки укрепляет организм и делает его маловосприимчивым к мышьей суете жизни, что возращается вместе со свободой. Уходят последние красивые люди, остается та нежить, что искушала св. Антония на знаменитом полотне Босха.
Вчера у меня в гостях был Мохаммед Маджуб, суданский поэт, некогда председатель суданского Союза писателей, что пригласил меня в 67–м году в Судан. С ним пришел и Абу-Баккар — египетский переводчик, женатый на русской. Баккар — мало интересен, он настолько, ассимилировался, что стал большим москвичем, нежели я. А вот старик Маджуб меня разволновал. Одиннадцать лет назад он приезжал ко мне вместе с Абдаласи, молодым, молчаливым прозаиком с раздвоенным на кончике розовым носом. Я был на пороге новой жизни: только что освободился от Геллы, сблизился и
расстался с Аллой, не ведая, что это моя судьба. Мне нужно было пройти через Любанчика и весь тусклый разгул, чтобы раз и навсегда соединиться с собой окончательным. И как всё изменилось за эти одиннадцать лет! Не стало мамы и Я. С., Антокольских и Правдивых, уехали Кауль[118] и Мурад с Шушей, исчезли из моей жизни Россельсы, Галя Нейгауз, Окуджава, Салтыков, Левитанский, почти исчезла Лена и многие, многие другие.