К Юрию Марковичу Нагибину первый раз я приехал в середине апреля 1994 года. До сей поры писательский поселок Красная Пахра мне был известен лишь по слухам да по прекрасным воспоминаниям Юрия Валентиновича Трифонова о Твардовском «Записки соседа» — они жили рядом, их участки разделял слабокрашеный деревянный заборчик. Забор дачи Нагибина был добротно покрашен в коричневый цвет. Сразу было видно: тут живет процветающий советский писатель, и сам большой каменный дом среди парка из высоких елей и берез произвел такое же впечатление. Aнтикварная мебель, камин, фундаментальная лестница на второй этаж. Но хозяин как‑то выпадал из этой атмосферы, как будто он сам здесь был гостем. Простота в одежде, в разговоре, в поведении. У меня сложилось впечатление, что ему очень хотелось выговориться.
— Я расстегнул все пуговицы! — сказал он мне, передавая «Дневник» для печати.
Папки, тетради, ксерокопии, машинопись, «от руки»… Куча материалов! Что в них?
«Со смешанным чувством печали и освобождения я вновь и вновь испытываю чувство полнейшей безнадежности — времени, личной судьбы, грядущего. Все ясно до конца. Никаких спасительных иллюзий» (1968).
Последняя весна Нагибина. 1994 год. Готовим текст к печати.
— Ну вот, дожил! — воскликнул Нагибин, — В издательстве «Книжный сад» при жизни с «Дневником» Напечатаюсь! — И добавил: — Что‑то тут «Вишневым садом» попахивает.
Я сказал, что если бы определяли лучшего русского писателя, то я бы назвал Чехова. А лучшее произведение XX века — его рассказ «Архиерей» (1902).
— Чехов был недобрый писатель. Его абсолютно не понимали, — сказал Нагибин. — Я пользуюсь этим словом. только для того, чтобы подчеркнуть, что он не был добряком. Эго был очень суровый писатель… Гораздо более суровый, чем Достоевский и Толстой, которые, в общем‑то, были на слезе. А Чехов говорил, что писать надо совершенно холодной головой и холодной душой. Холодным сердцем! И он был прав. Он так писал сам, конечно. Но не был холодным человеком в самой своей сути, потому что из холода ничего не рождается, на льду и снегу трава не растет. У него была внутренняя боль за людей, за самого себя, за судьбу свою и окружающих, но этого он не высказывал никогда впрямую. Боялся громкой фразы! Боялся пастозных красок! И вот этой суровостью пронизаны не только его гениальные рассказы, но и его драматургия. Суровый смех. Придумал этот самый вишневый сад как некий символ насмешливости…
— «Книжный сад» еще более суров и насмешлив! — с улыбкой сказал я, листая рукопись.
— Ну, если Чехова упрекали в том, что вишневых садов вообще не существует, то книжных — тем более! — поддержал Нагибин и рассмеялся.
Искра понимания проскользнула. А что, если Чехов был прав — и вся‑то наша жизнь есть только шутка?!
Просторный кабинет на втором этаже, под крышей, в мансарде, широкое окно с видом на березу и скворечник.
Собственный дом, построенный на собственные средства. Письменный стол, размером с двуспальную кровать. Напротив — небольшой круглый столик. Сидим возле него в креслах.
Старческие мешки под глазами. Седые волосы причесаны назад по моде шестидесятых. Говорит быстро, заразительно. «Вавакает», где надо «лалакать»: «моводость… свадкий чай…»
— Вот Бунин говорит, что книга есть неконтролируемое добро, — сказал он. — Это обычное писательское пустословие. И ничего эти слова не значат. Я могу сказать, что книга — контролируемое зло! Это те афоризмы и те утверждения крайние, которые почти ничего не стоят. Что говорить, если ты хочешь изображать жизнь, значит, ты должен изображать ее такой, какая она есть.
— Почти каждый писатель чаще всего исходит из идеи добра, все же, а не зла, — сказал я.
— Но опять‑таки какая‑то идея может прийти через зло, — сказал Нагибин.
«Я стал куда злее, суше, тверже, мстительнее. Во мне убавилось доброты, щедрости, умения прощать. Угнетают злые, давящие злые мысли на прогулках, в постели перед сном. Меня уже ничто не может глубоко растрогать, даже собаки. Наконец‑то стали отыгрываться обиды, многолетняя затравленность, несправедливости всех видов. Я не рад этой перемене, хотя так легче будет встретить смерть близких и свою собственную. Злоба плоха тем, что она обесценивает жизнь. Недаром же я утратил былую пристальность к природе. Весь во власти мелких, дрянных, злобных счетов, я не воспринимаю доброту деревьев и снега. В определенном смысле я подвожу сейчас наиболее печальные итоги за все прожитые годы. Хотя внешне я никогда не был столь благополучен: отстроил и обставил дачу, выпустил много книг и фильмов, при деньгах, все близкие живы. Но дьявол овладел моей душой. Я потерял в жизненной борьбе доброту, мягкость души. Это самая грустная потеря из всех потерь» (1965).
— Не надо стремиться быть добрым в литературе, — продолжил Нагибин, — это не цель писателя, не задача писателя. Надо стремиться к одному — быть адекватным самому себе. То есть выражать свою суть…
Суть — в стол. А что в печать? Теперь можно — все.
A тогда.
— Сталина вы пели? — спросил я для разнообразия.