Вчерашний жест Любочки[41], когда я ночью подъехал к ее окнам на машине. Страх, беззащитность, жалкая женственность этого жеста были совершенней самого великого искусства. Каждая эпоха наряду со всем прочим вырабатывает некий совершенный, целиком характеризующий ее жест. Наша выработала особый вздрог ужаса.
Любимый город может спать спокойно, Верочке опять отказали.
Ночью оторвалось и полетело куда‑то сердце. Я успел его Поймать в самый последний миг, у границы небытия.
Если из каждого жизненного впечатления отбирать самое главное, самую существенную суть, то всю человеческую жизнь, день за днем, можно уместить в тоненькой ученической тетрадке. Живешь в полном смысле слова лишь отдельными минутами, остальное — то, что сценаристы называют «связками». Как на вокзале: важны лишь минуты расставания, когда сжимается сердце; остальное — бесконечные и нудные переходы.
Сегодня у Каплера в больнице. Миг жизни был, когда в окне клиники, мельком глянув в сырость двора, скользнула крупная, с великолепными и голыми плечами и грудью в голубом лифчике, молодая, светловолосая женщина. То был миг острой, сильной, до перехвата дыхания, и бесконечной жизни.
Смотрел, смотрел на прекрасное своей добротой лицо Лены и вдруг понял, какое счастье — просто красивое лицо.
Мы — наша семья, наш очень маленький круг, жили дале кой от всеобщего обихода жизнью. Оказывается, слова «до нос», «доносить» значат не больше, чем у нас, скажем, «без дарно», «бездарь». Это нехорошо, но это вовсе не конечная черта; человека не перестают пускать из‑за этого в дом, даже не прерывают с ним общения. Мы очень отстали от серьезной народной жизни.
Вера сказала: «Пусть Юра сделает, чтобы мне весело было в серединке». Почему‑то решили, что фраза ее — бред. А может, она просто помнит, где у нее находится сердце?
Мне кажется, я только сейчас начинаю становиться писателем. Я по — настоящему полюбил людей. Самых разных, самых случайных людей я чувствую сердцем. Каждый человек стал для меня драгоценен. Тень доброты в людях трогает меня до сжатия гортани. Если это не маразм, то рождение новой души.
Сашке проломили голову в школьной уборной. Видимо, легкое сотрясение мозга. Когда он шел через двор, бледный, без кровинки в лице, его подташнивало, кружилась голова. Цо вот на пути попалась ледяная дорожка и, послушный законам детства, бедняга прокатился по ней.
Гадкая Танька, охваченная похотью, глухая ко всему на свете, кроме поздно проснувшегося в ней пола. Беспощадная и страшноватая дрянь. Баба делается испорченной не обязательно от многих мужиков, она может знать лишь одного мужа, отнюдь не развращенного, и с ним постигнуть все низины пола. Мужику это дается куда большим трудом.
Ужасная жалость к жизни и к людям, как перед смертью.
Во мне пропала защитная одеревенелость, не позволявшая мне прежде испытывать многие человеческие чувства. Я весь как‑то обмягчал внутри и стал богаче.
Г. Г. Эверс — такой ли уж это бред? Мне кажется, тут много реального человеческого бреда. Да и Альрауне не так уж придумана.
Последние уродливые содрогания молодости охватили мое поношенное существо. Для окружающих это непонятно и гадко. Для меня тоже иной раз гадковато, но это от загнанности. Мы все загнанные, и любое проявление страстей кажется нам чем‑то болезненным, неправильным, запретным.
Оскаливаются на меня за то, что во мне бродит жизнь, кидая меня в микроскопические загулы, в крошечное, сознающее себя небытие. Но ведь это ток крови, которую пе окончательно заморозили прожитые годы.
И мои жалкие отклонения куда человечнее и, если хотите, красивее страшной замороженности какого‑нибудь и. или М. Почему‑то восхищаются Танькой и Наташей, этими заглохшими до цветения побегами, этими старушками — недоносками, а не человеком, в котором пусть бедно, пусть жалко, но поет жизнь.
Какая‑то преждевременная несостоятельность охватила моих сверстников и людей, куда более молодых, но я еще по держусь, я еще, насколько хватит нолуотбитого обоняния, понюхаю жизнь.
Утреннее явление. Стук в дверь, нежный девичий голосок: «Мне Ю. М.». Кохомский призрак, дочь Гапочки, та самая, которая посылала мне лесные орешки. Явление очень непростое, многоплановое.
Первый вариант. Доверчивая дурочка — орешки, память о том, что было лучшим в их жизни, — есть в Москве теплый очажок, бедная надежда маленьких, несчастных людей и т. и.
Наша грубость. Крики мамы. Ленино искривленное жалостью и причастностью к тайне лицо. «И кто‑то камень положил»… «Не говорить маме?»
Второй вариант. Привкус шантажа. Испорченность, дающая понять, что для меня это опасно. Наша боевая решимость отстоять свое, в общем‑то бедное, от жестокого посягательства. Последствия были бы плачевны: письма, просьбы, требования, доносы и т. и.