Почему-то я ничего не написал о своем скандале с Кривицким из-за Михалкова. Это случилось дней десять назад во время тихой прогулки по территории здравницы – Кривицкий плохо ходит, хотя пьет по-прежнему хорошо. До этого мы уже подумывали о строительстве «моста дружбы» в духе Манилова и Чичикова. Он был на юбилейных торжествах Михалкова и умиленно рассказывал о них. Особенно тронул его тост юбиляра за жену, крепко покоробивший, как мне известно, всех остальных участников банкета. «Вот Наташа,- сказал растроганный чествованием Михалков,- знает, что я ей всю жизнь изменял и изменяю, но она уверена, что я ее никогда не брошу, и между нами мир-дружба». Я сказал, что никакого мира и никакой дружбы между ними нет и в помине, что Наташа жестоко оскорблена его поведением, что у нее происходили омерзительные объяснения с его бывшей гнусной любовницей, и что тост его гадок. Кривицкий аж перекосился от злобы. «В чем вы его обвиняете?» – сказал он дрожащим голосом. «В данном конкретном случае всего лишь в вызывающей безнравственности».- «Вот как! А вы, что ли, лучше его? О вас не такое говорили!» – «Оставим в стороне то, что я значительно раньше развязался с этим. Но когда я блядовал, то не руководил Союзом писателей, не разводил с трибуны тошнотворной морали, не посылал своих девок за государственный счет в Финляндию и Париж и сам не мчался за ними следом через Иран. А он развратник, лицемер, хапуга, „годфазер", способный ради своего блага на любую гадость».- «Кому он сделал плохо?» – «Не знаю. Но он слишком много хорошего сделал себе самому и своей семье. Его пример развращает, убивает в окружающих последние остатки нравственного чувства, он страшнее Григория Распутина и куда циничнее. Это о нем. Вам же в наших дальнейших разговорах, если они будут, я самым серьезным образом советую избегать трамвайного ораторского приема: „А ты кто такой?"». Впервые я увидел, что он растерялся, нет, грубее – струсил. Он испугался такого оскорбления, на которое надо ответить жестом, а на это у него просто нет сил. Он не знал лишь одного, что на подобное оскорбление старого человека я не пойду. Мне сразу стало его жалко, я смягчил тон, и он довольно быстро пришел в себя. В словах он стал осмотрительнее, но волевую ярость в защите Михалкова набрал быстро. А я вдруг понял, откуда это идет, и потерял всякий интерес к разговору, который и поначалу-то не больно занимал меня. Он привык быть холуем у сильного
498
хозяина. Вначале карьеры он холуйничал перед Ортенбергом, редактором «Красной звезды», затем долго был рабом Симонова, рабом восторженным, без лести преданным, вяло, но исправно служил Кожевникову, а, выйдя на пенсию, вдруг остался без хозяина. А это ему непривычно и страшно. И он выбрал Михалкова и притулился к нему, дряхлая, почти беззубая дворняга.
Михалков никогда не вызывал во мне ненависти, скорее – чуть брезгливую симпатию, я сам был удивлен своим упорством в споре. Оказывается, мною двигало одно из тех странных провидений, которые порой озаряют меня. Недавно я узнал, что Михалков опасный и злой человек, что добродушие в нем и не ночевало.
Похоже, за меня взялись всерьез. Для предстоящего пленума нужны не только положительные, но и отрицательные примеры. Ведь оружие должно на чем-то оттачиваться и надо «одержать победу». Литература так съежилась, так оскудела (одни умерли, другие уехали, третьи замолчали, четвертые засахарились в совершенной покорности), что ничего годного для борьбы, разоблачения, втаптывания в грязь, кроме моего «Терпения», не осталось. Конечно, маловата вещица, но если долго ею заниматься, то люди забудут, что речь идет о средней величины рассказе. Расчет подтвердился: уже сейчас многим кажется, будто, раздирая мышцы, исходя кровавым потом, рушат исполина. До чего же от всего этого несет сталинщиной!
А может, нужна последняя встряска перед кончиной, нужно испытать мощное – пусть дурное – содрогание жизни, прежде чем настанет окончательная тишина? Иных перемен, иных переживаний я ждать не мог: передо мной всегда высилась неодолимая стена.
По правде говоря, я не понимаю, почему мною так распорядились, ведь я сделал много полезного с точки зрения государства. Я вполне годился для того, чтоб быть принятым на вооружение. Но власти – я же сам писал – не нужно союзничество, нужно рабское подчинение, а во мне этого не чувствовалось. Это единственное объяснение. Никого так легко не отдавали на растерзание, как меня. А прекращали его только в том случае, если кто-то сверху вдруг говорил: хватит! Мне подсказывали правильный путь: покорность, смирение, отказ от собственной личности. То, что я не жалуюсь, не взываю по помощи, раздражает даже наиболее снис-
499
ходительных ко мне. Это игра не по правилам, хуже того, презрение к власть и силу имущим.
Оказалось, что друзей в литературе у меня нет. Еще одной иллюзией меньше.
Умер Ляпидевский. Герой Советского Союза № 1.