Коля поднялся на второй этаж (помещение этого музея он знал, как свои пять пальцев), и через какое-то окно выбросился во двор — во дворе был снег, и он упал в снег. Это был двор их гимназии, и Коля пробрался в гимназию, где ему встретился Максим (педель). Нужно было сменить юнкерскую одежду. Максим забрал его вещи, дал ему надеть свой костюм. И Коля другим ходом выбрался — в штатском — из гимназии и пошел домой.
Другие были расстреляны.
ИЗ ПИСЕМ
К НИКОЛАЮ АФАНАСЬЕВИЧУ
БУЛГАКОВУ
Москва. 14 сентября 1960 г.
Дорогой Никол, прошел 21 год со времени получения письма от Вас — от 21.VI.39. Это было еще при жизни Миши. Мы никак не могли объяснить себе наступившего после этого молчания. Миша умер 10 марта 1940 г. У него была неизлечимая болезнь — нефросклероз, гипертоническая болезнь. Затем война. В моей жизни новое горе — умер сын. Я не задаю сейчас Вам никаких вопросов и не пишу о себе, буду ждать ответа от Вас. Пишу на этот адрес, кроме того, на адрес Ваш и Ивана Афанасьевича — квартирный. Мой адрес сейчас: Москва, Г-19, Суворовский бульвар, 25, кв. 23.
Шлю сердечный привет Вам и всей семье.
Елена Булгакова.
17 октября 1960 г.
Дорогие Ксения Александровна и Николай Афанасьевич, с большой радостью получила вчера Ваше письмо от 11 октября. Кстати, напишите мне, пожалуйста, когда Вы получили мое письмо и от какого числа? Дело в том, что я на адрес лаборатории профессора д’Эреля послала Вам два письма. Кроме того, на старые квартирные адреса — Ваш и Ивана Афанасьевича — на rue Duval — тоже два письма, но они вернулись обратно. Одновременно с этим письмом я выслала Вам книгу Миши — две пьесы: «Дни Турбиных» и «Последние дни (Пушкин)». Эта книга вышла в московском издательстве «Искусство» в 1955 году, разошлась в течение первых же дней и стала уникальной. Мне очень хотелось бы, если это Вам интересно, — а в этом я не сомневаюсь, — выслать Вам также его книгу «Жизнь Мольера». Помните, Вы еще выслали ему фотографию памятника Мольеру, которая была ему нужна для книги?
Из пьес Мишиных идут: в МХАТе — «Последние дни» уже раз 300, и «Мертвые души», по Гоголю, больше 700 раз. В театре Станиславского — «Дни Турбиных» — около 600 раз (не считая прошедших около тысячи раз спектаклей во МХАТе) — Мишины вещи любит советский зритель, сборы всегда полные. В Ленинграде, в бывш. Александринке, теперь Театр имени Пушкина, — идет «Бег». Он шел еще в Сталинграде. Что делается на периферии — я не знаю, так как в 1955 году кончились авторские, по закону — 15 лет. Про дружественные страны знаю, что «Бег» идет в Польше и Чехословакии, в Праге. Мне прислали из обеих стран письма, фотографии актеров с автографами, афиши, программы. «Бег» получил и у нас на «Волжской весне» — премию для театра, также и на польском фестивале этого года. Половину своего обработанного уже мной архива Миши я сдала в Пушкинский дом при Академии наук СССР в Ленинграде, а над другой частью еще работаю. Вчера получила из редакции газеты «Литература и жизнь» сообщение — вырезку из газеты о «неизвестной пьесе М. Булгакова». Я, конечно, знала о ней, но рукописи у нас не было. Вообще до нашей с ним встречи он уничтожал все свои рукописи, оставляя только машинопись. Но с 1930 года я сохранила каждый листок, каждую строчку. Сначала Миша подсмеивался, а потом стал мне помогать в этом и ничего не выбрасывал. На глазах у всех Миша стал успокаиваться, как-то, если можно так выразиться, расцветать внешне, и к 1939-му году он был прелестен и внешне и душевно. Так что все его обычные разговоры о скорой смерти (а он их вел всегда в самой юмористической форме, за столом с друзьями — и все, глядя на его актерские показы и слушая его блестящий текст — не могли удержаться от смеха). Но так как он их вел всегда, то раз в год (обычно весной) я заставляла его проделывать всякие анализы и просвечивания. Все давало хороший результат, и единственное, что его мучило часто, это были головные боли, но он спасался от них тройчаткой — кофеин, фенацетин, пирамидон. Но осенью 1939 года болезнь внезапно свалила его, он ощутил резкую потерю зрения (это было в Ленинграде, куда мы поехали отдыхать), — и профессор, обследовав его, сказал: «Ваше дело плохо. Немедленно уезжайте домой». Эта докторская жестокость повторилась и в Москве — врачи не подавали ему надежды, говоря: «Вы же сами врач, и все понимаете». Миша всегда, с самого первого дня, когда попросил, чтобы я была с ним, взял у меня клятву, что я не отдам его в больницу, что он умрет у меня на руках, — предупреждая о том, что с ним будет все, как с отцом, Афанасием Ивановичем. И даже год сказал — 1939-й. Врачи мне тоже говорили, что это вопрос трех-четырех дней. Но Миша прожил после этого еще семь месяцев, как он говорил: «Потому, что верю тебе». А я клялась ему, что он выздоровеет. Когда все это было, я думала, что страшнее этого в моей жизни ничего не будет. Но через 17 лет все это повторилось, как это ни странно, с моим старшим сыном, 35-летним человеком.