Была безобразная сцена и, как говорят близкие, даже с выхватыванием пистолета. Ее отзвук можно услышать в пьесе «Адам и Ева», написанной несколько месяцев спустя. Там Дараган вынимает маузер и действительно стреляет в Ефросимова, и не попадает только потому, что Маркизов повисает на руке Дарагана, и Ева, заслоняя Ефросимова, кричит: «Убивай сразу двух!» Впрочем, в «Адаме и Еве» — скорее всего одно из бесконечных проигрываний ситуации в художественном воображении драматурга. В реальности мужчины были достаточны благородны, чтобы пощадить Елену Сергеевну: при сцене с пистолетом ее, по-видимому, не было.
Шиловский предъявил требование: прекратить всякие свидания, прекратить переписку, даже телефонные разговоры. Это требование они приняли. Впоследствии Елена Сергеевна винила себя. Только себя: «...Мне было очень трудно уйти из дома именно из-за того, что муж был очень хорошим человеком, из-за того, что у нас была такая дружная семья. В первый раз я смалодушествовала и осталась...» (запись М. С. Матюшиной). Но, думается, дело было не в ней, и если бы Булгаков позвал решительно, она ушла бы к нему тотчас. Без рассуждений, без размышлений, бросив все.
Он не позвал. И, разумеется, не потому, что испугался пистолета. Он вообще никогда и ничего не боялся. Тогда почему же?
Причины были. По крайней мере две. И первая из них заключалась в том, что он не принадлежал к числу мужчин, способных повисать на плече у женщины. А положение его при кажущемся благополучии (даже ей оно казалось благополучным) было тяжелым до безысходности.
Через десять дней после отправки письма «Правительству СССР» и назавтра после похорон Маяковского — 18 апреля 1930 года — Булгакову позвонил Сталин.
Сталин сказал: «Может быть, вам действительно нужно ехать за границу?..» (цит. по последующему письму М. А. Булгакова). И далее: «Что, мы вам очень надоели?» (цит. по позднейшей записи Е. С. Булгаковой). Но писатель, которому высылка за границу только что представлялась единственным отчаянным выходом, оказывается, расставаться с отечеством не хотел. Никто не знает, как именно он ответил. Надежнее всего привести его собственные слова из письма, написанного год спустя: «...Я невозможен ни на какой другой земле, кроме своей — СССР, потому что одиннадцать лет черпал из нее». И: «Не знаю, нужен ли я советскому театру, но мне советский театр нужен, как воздух». Тогда Сталин предложил работу. Ту самую, о которой Булгаков просил в письме «Правительству СССР»: «Вы где хотите работать? В Художественном театре?.. А вы подайте заявление туда. Мне кажется, что они согласятся...»
Работу Булгаков получил. Он стал режиссером МХАТа. И еще устроился в ТРАМ — Театр рабочей молодежи; эта вторая должность была изнурительно тягостной и вовсе уж ничего, кроме очень скромного заработка, не давала; через год от нее пришлось отказаться.
А пьесы его по-прежнему не шли. Ни одной пьесы ни на одной сцене страны. Ни одно издательство страны не предлагало ему издать прозу. И по-прежнему был запрет на «Кабале святош»...
Правда, во МХАТе он начал готовить инсценировку «Мертвых душ». («...Кого, кого еще мне придется инсценировать завтра? Тургенева, Лескова, Брокгауза—Ефрона?» — напишет он П. С. Попову.) Но до выхода «Мертвых душ» на сцену было далеко. А пока из «гоголевских пленительных фантасмагорий», которые он так вдохновенно превращал в диалоги и сцены, в театре выбрасывали именно то, что он считал самым «гоголевским», выбрасывали «булгаковское» и делали это небрежно, как будто работали не с великим драматургом, а с ремесленником-инсценировщиком.
Он чувствовал себя затравленным волком. («С конца 1930 года я хвораю тяжелой формой нейрастении с припадками страха и предсердечной тоски, и в настоящее время я прикончен. Во мне есть замыслы, но физических сил нет, условий, нужных для выполнения работы, нет никаких. Причина болезни моей мне отчетливо известна. На широком поле словесности российской в СССР я был один-единственный литературный волк. Мне советовали выкрасить шкуру. Нелепый совет. Крашеный ли волк, стриженый ли волк, он все равно не похож на пуделя. Со мной и поступили как с волком. И несколько лет гнали меня по правилам литературной садки в огороженном дворе. Злобы я не имею, но я очень устал...» — из письма Булгакова к Сталину 30 мая 1931 г.)
В таком состоянии — звать за собою женщину? Предложить ей бросить мужа, детей, удобный, светлый быт? «Вы шутите, мой друг! — сказал бы мастер. — Сделать ее несчастной? Нет, на это я не способен».
Но еще важнее, вероятно, было другое: слишком рано их складывающаяся любовь налетела на риф ревности Шиловского. Булгаков еще не осознал, как много значит для него эта женщина, его единственная, его судьба. Да и она еще не была ни Евой, ни Маргаритой. Его Евой, Авророй и Маргаритой ей предстояло стать.
Вот так случилось, что он разжал руки и упустил ее. Надолго? Навсегда?