Сальеризм продолжал свой победный марш, озвученный московской критикой. Но зрителям было, как всегда, наплевать на эти победные марши современных любителей Сальери. Они видели на сцене великого Смоктуновского, они чувствовали и понимали главное: «правду от неправды» отличает интуиция, сердце того Федора, которого играл Иннокентий Михайлович. На совести околотеатральных Сальери недооценки работ Кеши в театре. Гений оскорбляет фактом своего существования тех, кто гением быть не может по причине отсутствия проницательности и того вечного детства, что присущи гению в любом возрасте, до старости, до могилы.
Труппа, собранная, созданная, выращенная Товстоноговым, — это тема для монографии под названием «Режиссер и его ученики». Учениками были и Олег Борисов, и Евгений Лебедев, и Луспекаев, и Смоктуновский, и Копелян, и один из блистательных среди этих истинно больших имен — Владислав Игнатьевич Стржельчик.
У Бога в тот день было особенное настроение. Он взмахнул своей десницей и щедро, не считая своих даров, уронил на грешную землю талант, красоту, ум, доброту, юмор, обаяние, любовь к труду и порядочность. Владей, Владислав, распорядись богатством по-умному. И он сумел, как завещал Господь, распорядиться дарами, не кичась, не зазнаваясь! Ах, как легко и спокойно было существовать с ним на сцене! Только он мог, не выходя из образа, деликатно, незаметно и тактично подсказать во время действия, если тобой допущена какая-либо неточность, либо от переизбытка нерва ты забыла реплику в сцене, которая играна тобой уже сотню раз. Только он, стоя за кулисами, перед выходом, сам волнуясь, прислушиваясь к тому, на каком уровне, в каком темпоритме играется сцена, предшествующая нашему выходу, мог говорить: «Не волнуйся! Ты прекрасно играешь, прекрасно, котенок».
Почему «котенок»?
Но эта его милая ласковость, его умение выходить на сцену, как входят в праздничную толпу люди, открытые добру и любящие всех, — были уникальны. Только сейчас, по своей привычке, я металась за кулисами, бормоча текст и стараясь унять дрожь внутри себя, сжимала холодными от волнения руками края черной накидки. И вдруг смеющиеся глаза Славочки и его смешное обращение: «котенок». И становилось на душе спокойно, светло и совсем не страшно. Он распахивал дверь, впуская меня в этот театральный праздник, и «обволакивая», «затягивая» своим чарующим обаянием, говорил первую реплику: «…И стоял на крыльце — один».
Зрительным залом он владел, как никто, потому что он был красив «весь»! Его внутренняя красота сочеталась с его внешним совершенством столь гармонично и естественно, что определить особенность его многогранного дара можно только словом «совершенство».
Для того чтобы играть в концертах, мы с ним подготовили две сцены из «Воскресения» Л. Н. Толстого. Катюша и Нехлюдов. На концертах он «работал» с той же мерой актерской самоотверженности, как и в театре. Он всегда был идеально «готов» — и внешне и внутренне. Холеный барин Нехлюдов являл на сцене собою то, что было вырвано с корнями из нашей жизни: безукоризненность манер, светский лоск, аристократическую вежливость и мягкость. Когда в «пьяной» сцене я — Катюша, яростно наступая на Нехлюдова — Стржельчика, кричала: «Ненавижу! И рожу твою ненавижу! Ты мною спастись хочешь!», — он бледнел, и я видела эту бледность, проступающую под гримом, чувствовала сердцем его стыд за грех, совершенный им, Нехлюдовым. Он, именно он, Нехлюдов, виновен в превращении радостной пасхальной заутрени в грязь, нечистоту, пьянь и порок.
И он плакал. А потом через паузу мягко, почти спокойно: «Я приду. Еще». Поклон, будто не Катюша кричащая перед ним, а Богородица. Уход. Цилиндр надевал при последнем шаге. Овация. Ах, как он выходил на поклоны! Без присущего плохим актерам наигрывания: «Я так глубоко чувствую, что выйти из образа еще не могу. Смотрите, как я серьезен и глаза еще полны слез». Нет! Он выходил «открытым» — в своей радости за прием, за овацию, за Толстого, за жизнь. Он — праздновал успех на глазах у зрителей, и они отвечали ему своей многократной радостью, восхищением и любовью. Его любили, как никого другого, да и не было никого другого, более, чем он, заслуживающего этой любви.
Он первый и почти единственный пригласил нас с Олегом к себе домой (вторыми были Ефим Копелян и Люся Макарова).
Людмила Шувалова, жена Славы. Я видела ее дебют, еще будучи школьницей, на сцене БДТ в пьесе Трифонова «Яблоневая ветка», она играла героиню и была очаровательна. Она и осталась очаровательной, но свой дар, очарование, светлый ум, способность анализировать, легко постигать разных авторов, работать над текстом — она отдала без остатка человеку, которого любила, — Славочке. И, казалось, не видела в этом никакого высокого жизненного подвига, подвижничества. Это было для нее естественно — она просто по-настоящему любила. Она создала для него удобный, красивый и чистый дом, и мы были приняты в этот дом, как свои, как родные.