Ему было 19, но все называли его по имени и отчеству – полууважительно, полунасмешливо. В нем было редкое сочетание отроческого и зрелого, взрослого. В самом деле, для 19 лет он был необыкновенно взросл. В суждениях о литературе, о людях, о стихах. Взросл и умен… Первым кумиром его был Маяковский, вторым Ираклий Андроников. Мирон Павлович сам был необыкновенно артистичен и музыкален и лучше чем кто-нибудь мог оценить великолепие Ираклия. Они стали играть в такую игру: М. П. слуга, раб Ираклия. Он каждое утро являлся к Ираклию, чтобы – в ответ на 3 хлопка – подавать воду для бритья. Затем целыми днями он носил следом за Учителем его тяжелый портфель. Три хлопка – и Мирон, вытянувшись, подавал портфель владыке.
Года через 1 1/2 после нашего знакомства М. П. заболел, он, по-видимому, заразился tbc от своей младшей сестры, 16-летней девушки (вся семья жила в одной комнате). Он начал тяжело кашлять и не шел к врачу. Мать просила меня пойти с ним: «Вас он послушается». С большими трудностями я записала его к знаменитому тогда профессору Чернолуцкому. Мирон скрылся в кабинете, я сидела в приемной. Потом меня позвали. Профессор нашел, что в легких чисто – «но – добавил он – ранние стадии tbc просматривает только рентген. Вот на всякий случай». И протянул Мирону листок.
Когда мы вышли на улицу Мирон заявил, что ему некогда ходить на рентген для очистки совести профессора, на моих глазах разорвал листок и пустил его, поддувая.
– Интересному брюнету не удалось умереть от чахотки! – сказал он.
И я не настаивала. По глупости и невежеству я считала это простой формальностью.
А он кашлял все тяжелее, все глубже, все глуше. Мать звонила мне, что повышена t°, а он к врачу не идет. Умоляла меня: «Вас он послушается».
Я записала его в поликлинику к знакомому врачу на 2 августа 37 г. на 9 ч. утра. В ночь с 1 на 2 у меня был обыск. Утром с мыслью о Митиной гибели, что я должна решить, что делать и не понимая, что делать, я поехала к врачу. Мирон уже ждал меня. Я сказала ему, что случилось. Мы сидели рядом в белом коридоре, крутя номерки. Мирона быстро вызвали к врачу. Он вышел оттуда с двумя направлениями в руках – на рентген и на кровь. А я вошла в кабинет.
– Мальчик безнадежен – сказал мне врач.
– Что? – спросила я.
– Безнадежен – повторил врач. – Ну, конечно, он проживет еще год-два, туберкулезники очень живучи. Но – каверны в обоих легких.
В эту минуту в кабинет зашел Мирон.
– Записались? – сказал врач. – Ну вот и отлично. Со снимком на руках придете ко мне.
Мы вышли на улицу. М. П. расспрашивал меня о подробностях обыска. Предложил, что он поедет в Киев предупредить М. П. Я не позволила. Я смотрела на него как на привидение, говорившее со мной из гроба. Я была ошеломлена своей виной перед ним – ведь меня он действительно слушался, и я могла тогда заставить его пойти на рентген. Я не могла собрать мыслей, после минувшей ночи все качалось. Но пустить его в Киев я не смела: он был, думала я, у них на примете, да и как он поедет, когда он болен – нужно доставать путевку, лечить.
– Нет, – сказала я. – Вы не поедете. (А если бы он поехал, Митя был бы спасен).
Писатели – С. Я. Маршак, В. Б. Шкловский, К. И. Ч., И. Андроников – очень любили его, как ярко, явно одаренного юношу и энергично пытались спасти. Он не был еще членом литературной организации – тем не менее, С. Я. Маршак в Ленинграде а Шкловский в Москве, тратя собственные деньги и хлопоча в Литфонде, доставали ему путевку – сначала под Ленинградом, потом в Крыму.
В Крыму я навещала его дважды – весною 38 г., убежав из Ленинграда сначала в Киев, потом в Ялту, тогда он был загорелый, здоровый, казалось, совершенно поправившийся, и осенью 39-го – в Долосах, в санатории смертников: больных туберкулезом горла.
В 39 году передо мной был новый человек. Не потому только, что умирающий. Мирон Левин, каким я его знала раньше, любил Маяковского, был пламенным, яростным комсомольцем. Один из моих друзей в его присутствии сказал однажды нечто критическое по адресу однопартийной системы.
– Вот таких как вы – сказал ему М. П. – вот именно таких партия должна вешать.
1937 год смутил его, он тяжело пережил разгром редакции, но, по-видимому, развивающаяся болезнь не дала додумать происшедшее до конца. Но пакт, заключенный с Германией, открыл ему на Сталина глаза.
Он лежал в постели, в отдельной палате с балконом. Мне обрадовался. Но был очень сдержан, о себе почти не говорил.
Есть не мог – начиналась непроходимость горла: один день «проходили» котлеты, другой котлеты «не проходили» и он мог глотать только жидкое, да и то не все. t° была около 39. Но, желая меня развлечь, он пел и песни были такие: