Живаго – из этих же мальчиков, хотя стрелять он, как известно, не сможет. Великая, всего яснее опровергающая «революционное насилие», то есть братоубийство, сцена романа стала достоянием советского читателя задолго до того, как ему дозволили узнать, что же в этом самом «Докторе…» такого. Эпизод, в котором «мобилизованный» партизанами Живаго во время атаки «белых» стреляет в обгорелое дерево, был полностью процитирован в письме Пастернаку членов редколлегии «Нового мира», с праведным – запланированным в ЦК – гневом отвергающих антисоветский роман. Письмо, составленное в 1956 году, было напечатано «Литературной газетой» и «Новым миром» в ноябре 1958 года, в дни травли поэта, последовавшей за присуждением ему Нобелевской премии. Авторы – или «подписанты»? – погромного опуса были безусловно правы, утверждая, что сцена эта – «ключ к очень многому». Да, стрелять в своих (а чужих на русской земле нет) Живаго не может. О том и спорит он со своим антагонистом (и его двойниками, вроде командира партизанского отряда). Но когда Стрельников покончит с собой после ночного разговора о революции и императиве возмездия, определившем его судьбу («Обвинение веку можно было вынести от ее имени, ее устами», устами Лары – жены Антипова-Стрельникова, возлюбленной Живаго. –
Снег под его левым виском сбился красным комком, вымокши в луже натекшей крови. Мелкие, в сторону брызнувшие капли крови скатались со снегом в красные шарики, похожие на ягоды мерзлой рябины.
Той самой рябины, что, слившись в сознании доктора с Ларой, окончательно освобождает его из партизанского плена. За диалогом с часовым («– Увидел рябину в ягодах мороженых, хочу пойти пожевать. – Вот она, дурь барская, зимой по ягоду. Три года колотим, колотим, не выколотишь. Никакой сознательности. Ступай по свою рябину, ненормальный») происходит репетиция встречи, сулящая встречу подлинную.
Она была наполовину в снегу, наполовину в обмерзших листьях и ягодах и простирала две заснеженные ветки вперед навстречу ему. Он вспомнил большие белые руки Лары, круглые, щедрые и, ухватившись за ветки, притянул к себе. Словно сознательным ответным движением рябина осыпала его снегом с ног до головы. Он бормотал, не понимая, что говорит, и сам себя не помня:
– Я увижу тебя, красота моя писанная, княгиня моя, рябинушка, родная кровинушка.
Сцепленность этой сцены с «маяковским» самоубийством столь же несомненна, как и ее «есенинская» поэтика.
Я вовсе не хочу «вывести» «Доктора Живаго»
Что же сделал я за пакость,
Я, убийца и злодей?
Я весь мир заставил плакать,
Над красой земли моей.
За рыдающей строфой «Нобелевской премии» идет другая – о том состоянии духа, что привело поэта к роману и не оставило его в черные дни.
Но и так, почти у гроба,
Верю я, придет пора —
Силу подлости и злобы
Одолеет дух добра.
О том, почему вера эта пришла к Пастернаку во время войны, повествует эпилог «Доктора Живаго». Об этом говорит Гордону поумневший Дудоров: