И, что еще хуже, многие сбежавшие — бездомные больные в отчаянном состоянии — сильней распространяли заразу, чем если бы они оставались дома; ведь кто бы ни вникал в детали упомянутых случаев, каждый должен был признать несомненным, что именно суровость заточения доводила людей до отчаяния, заставляла стремиться выбраться из своих домов любой ценой,[141]
пусть даже признаки чумы уже проступили у них, и они сами не понимали, куда бежать, что делать, и, можно сказать, не ведали, что творили; многие из таких людей, доведенных до крайней нужды, умерли прямо на улице или в поле просто от голода либо были сражены свирепою лихорадкою. Другие слонялись по деревням, шли все дальше и дальше, подгоняемые отчаянием, сами не зная, куда их ноги несут, пока измученные, в полуобморочном состоянии, лишенные всякой помощи и поддержки — ведь и особняки, и деревенские домишки, встречавшиеся им по дороге, отказывали им в ночлеге, не разбираясь, больны они или здоровы, — они не гибли в придорожных канавах или сараях, причем никто не решался приблизиться к ним и облегчить их страдания, хотя, возможно, многие из этих несчастных и не были заразными, но никто не хотел рисковать.С другой стороны, когда чума приходила в семью, — то есть когда кто-либо из домочадцев по неосторожности либо по какой иной причине подхватывал заразу и приносил ее в дом, — это, естественно, становилось известно прежде всего домашним, а уж потом официальным лицам, которые, как вы знаете из «Распоряжения», направлялись для выяснения обстоятельств болезни, когда поступали сведения, что в доме появился больной.
За этот промежуток времени — то есть с момента заболевания и до прихода официальных лиц — у хозяина дома было предостаточно времени и возможностей, чтобы уйти самому или вместе с семьей, — лишь бы только ему было куда уйти. Многие так и поступали. Но самым большим бедствием было то, что многие поступали-то так уже будучи зараженными и тем самым заносили болезнь в те дома, которые столь радушно их приютили, что нельзя не признать черной неблагодарностью со стороны гостей.
Этим частично и объяснялось общее мнение (точнее, общее возмущение поведением заболевших), согласно которому они без зазрения совести заражали других; однако могу сказать, что хотя в некоторых случаях так оно и было, но все же не столь повсеместно, как утверждалось в народе.
Чем можно объяснить столь дурное поведение в момент, когда людям следовало бы считать себя на пороге Страшного Суда, я не знаю. Совершенно убежден, что такое поведение несовместимо как с религией и нравственными устоями, так и с благородством и человечностью, но у меня еще будет случай поговорить об этом.
Сейчас речь идет о людях, доведенных до отчаяния сознанием того, что они заперты или будут заперты; о том, что они готовы были выбраться из дома и при помощи хитрости, и при помощи грубой силы либо еще до того, как попадали в заточение, либо позднее; однако несчастья этих людей вовсе не уменьшались после того, как они попадали на свободу, а, наоборот, самым плачевным образом возрастали. С другой стороны, многие из тех, кто таким образом выбрался на свободу, имели дома, где они могли укрыться и где они сами запирались и пережидали чуму; немало семейств, предвидя надвигающийся мор, делали запас провизии, достаточный для целой семьи, и укрывались от света настолько хорошо, что их не видали и не слыхали в продолжение всего бедствия, и только по его окончании они вновь показались на свет целыми и невредимыми. Я могу припомнить несколько таких семейств и рассказать в подробности, как они вели хозяйство; несомненно это был самый действенный способ обезопасить себя, к которому могли прибегнуть те, кому обстоятельства не позволяли уехать из города и у кого не было вне Лондона подходящего пристанища: ведь, запертые таким образом, они все равно что уехали за сотни миль. Не припомню я и чтобы с кем-нибудь из членов таких семей приключилась беда. Среди таких семейств особенно примечательны были голландские купцы, которые превратили свои дома в малюсенькие осажденные крепости и не разрешали никому ни выходить из домов, ни входить, ни даже приближаться к ним; особенно запомнился мне один такой дом в глубине двора на Трогмортон-стрит, выходящий фасадом на Дрейперс-Гарденс.[142]
Но возвращаюсь к зараженным семьям, запертым в собственных домах городскими властями. Их бедственное положение невозможно даже описать; и именно из этих домов мы чаще всего слышали самые ужасные вопли и плач бедняг, запуганных до смерти бедственным состоянием их ближайших родственников и ужасом самого пребывания в заточении.