Было и еще одно странное воздействие отчаяния: люди отбросили предрассудки, им стало все равно, какой священник стоит на кафедре, когда они приходят в церковь. Не подлежало сомнению, что множество священников погибло во время этого всеобщего бедствия; другим же не хватило мужества встретить его достойно, и они бежали из города, если имели хоть какое-то пристанище в провинции. Так что некоторые приходские церкви стояли бесхозными, и народ вовсе не возражал, чтобы священники-диссиденты, которые несколько лет назад были лишены приходов, согласно парламентскому акту, известному как Акт о единообразии,[277]
проповедовали бы теперь в церквах; да и сами священнослужители без возражения принимали их помощь; таким образом, многие из тех, кому, что называется, заткнули рты, теперь вновь обретали голос и могли читать проповеди публично.Здесь можно заметить, и надеюсь, это будет не лишнее, что близость смерти быстро примиряет добропорядочных людей друг с другом и что только из-за легкости нашей жизни и из-за того, что мы стараемся не думать о неизбежном конце, связи наши разрываются, злоба накипает, крепнут предрассудки, пренебрежение милосердием и христианским единением, как это имеет место в наши дни. Еще один чумной год всех нас примирил бы; близкое соседство смерти или болезни, угрожающей смертью, выгнало бы всю присущую нам желчность, покончило бы со всякой враждебностью и заставило бы взглянуть на многие вещи иными глазами. Подобно тому, как люди, принадлежавшие Высокой церкви, соглашались слушать проповеди диссидентских священников, так и диссиденты, которые раньше с необычайным упорством отказывались от единения с Высокой церковью, теперь не гнушались заходить в приходские храмы и там молиться; но как только страх перед заразой уменьшился, все вновь, к сожалению, вернулось в старое русло.
Я упоминаю обо всем этом просто как об историческом факте. У меня нет намерения приводить какие-либо доводы, чтобы побудить одну из сторон или обе сразу к более милосердному отношению друг к другу. Не думаю, чтобы подобный разговор оказался уместным, тем более действенным; разрыв скорее увеличивается, чем уменьшается, и грозит стать еще сильнее, да и кто я такой, чтобы считать себя способным повлиять на ту или иную сторону? Могу повторить лишь одно: смерть, бесспорно, всех нас примирит; по ту сторону могилы все мы вновь станем братьями. На Небе, куда, надеюсь, попадут люди любых партий и любых убеждений, не будет ни предрассудков, ни сомнений; там все мы будем одних взглядов, единого мнения. Почему же не можем мы идти рука об руку к тому пристанищу, где все мы соединимся без колебаний в вечной гармонии и любви? Повторяю, почему не можем мы этого сделать здесь, на земле, я не знаю и скажу в связи с этим только одно: это весьма прискорбно.
Я мог бы еще долго описывать бедствия того ужасного времени — и отдельные сценки, которые мы видели ежедневно, и жуткие выходки, к коим болезнь вынуждала потерявших разум людей; и те ужасные случаи, которые приключались теперь на улицах; и панический страх, который не покидал людей даже дома: ведь теперь даже члены семьи стали бояться друг друга. Но после того, как я рассказал уже об одном мужчине, привязанном к кровати, который, не видя иного способа освободиться, поджег постель свечой, до которой, к несчастью, смог дотянуться, и сжег себя заживо; или о другом, который под пыткой нестерпимой боли отплясывал и распевал нагишом на улице, повторяю, после того, как я обо всем этом уже рассказал, — что можно еще добавить? Какие слова найти, чтобы передать читателю еще более живо беды того времени или внушить ему более полное представление о тех невообразимых страданиях?