Чтобы я не возгордился, Господь учил мою душу смирению через искушения от братии вообще и, в частности, через престарелого архимандрита отца Алексия, жившего на покое при нашей обители. Теперь он, посхимленный, уже спит вечным сном в могиле, а при жизни был источником немалых преткновений для моей гордыни. Архиепископ Гурий по старейшинству предоставил ему право первенства в церковных служениях. Привыкший в былые годы управлять монастырями, отец Алексий независимо держал себя и в Покровской обители, служил, когда хотел, без моего уведомления, сам назначал себе сослужащих, словом, держался особняком. Праздничные богослужения с певчими и поздние обедни круглый год служил он. А я совершал всегда ранние литургии. В последние годы существования Покровской обители архимандрит Алексий, под влиянием личных скорбей и наблюдения над моими бедами, значительно смирился, исповедовался у меня, и я, пожалуй что, с ним подружился.
Каждый вечер после будничного богослужения в мою келлию приходил наш послушник Фока Карпович Шнырук, лет шестидесяти, кроткий, добрый и в высшей степени вежливый. С ним делился я провиантом, чем Бог послал, и взаимной беседой облегчал душу от накопившихся неприятностей. Он и теперь жив и здравствует, состоит по–прежнему певчим в Иерусалимской церкви, что на Бойне.
1 октября 1929 года [Покров]
Торжественными богослужениями, обставлявшимися в нашем монастыре с возможным великолепием, отличались Покров и Успение Божией Матери. В Покров всегда служил у нас сам Патриарх. В Успение посреди храма устраивалась часовня из пихты. Под ее сенью полагалась Богоматерняя Плащаница и отправлялся весь чин погребения пречистого тела Богородицы. Праздники, как водится, сопровождались одновременно и великими диавольскими искушениями: то раздором между монахами, то брожением в церковном совете, то неувязками с архиереями или протодиаконами, приглашенными на служение. В итоге все завершалось благополучно. Но начало торжества бес всегда старался отравить своими кознями.
Когда в этом году отправляли богослужение по случаю Покрова, у нас служил митрополит Ташкентский Никандр. Я молился в смущении. Душа моя предчувствовала свинцовую тучу, нависшую над обителью, ждала перелома либо в моей собственной участи, либо в монастырской жизни.
6 августа 1932 года
Протекло три года с тех пор, как я в последний раз описывал главные обстоятельства своей монастырской жизни. Сколько пережито, выстрадано за это время, ведает один Господь. Ему принадлежит план моего воспитания, и Он благоволил ввергнуть меня в горнило всевозможных злоключений, очистить скорбями, обогатить жизненным опытом, ибо неискушенный неискусен. Смотрю я на пережитое и ни в чем не могу пожаловаться на Бога. Все допущенное в отношении меня посильно, крайне нужно и явно преследовало цель исправления слабыхсторон моей грешной души.
28 октября 1929 года, в ночь с воскресенья на понедельник, мне одновременно были присланы две повестки: одна в Моссовет для сдачи ликвидируемого храма, другая — на мой арест. После домашнего обыска отвезли меня на Лубянку, где находится ГПУ, затем прямо в Бутырскую тюрьму. Здесь меня сфотографировали и в течение полутора месяцев сидения трижды глубокой ночью вызывали на допрос. Обвиняли в том, что ко мне на квартиру якобы ходили дети, носили продукты и я, вероятно, учил их Закону Божию. Поводом к подозрению послужил массовый наплыв детей в наш храм по праздникам[97]. Дети любят искреннюю ласку. Я всегда относился к ним со всей сердечностью как к чистым сосудам Божиим, воплотителям относительной невинности. Они чувствовали мою непритворную тягу к ним, мое теплое обращение и отвечали взаимной привязанностью. Это не укрылось от наблюдения, дало повод для ареста и составило главное содержание обвинения. При каждом допросе мера пресечения менялась: то мне грозила ссылка в Вятку, то в Вологду, Архангельск или Казахстан, то заключение в Вишерские или Соловецкие лагеря. 24 ноября объявили приговор: меня высылали в Соловецкий лагерь сроком на три года.
Посадили в вагон за две решетки на третий этаж и повезли. До Соловков, собственно, до Попова острова, находящегося за Кемью, вагон следовал суток семь–восемь. Все это время, согласно порядку обращения с арестантами, приходилось лежать на спине, головой повернувшись к конвою. Все тело страшно затекало, мучила жажда. Но приходилось терпеть. Рядом со мной лежал какой‑то заболевший контрабандист, обреченный на пятилетнее заключение в Соловках.