Тело отца давно увезли, я сам организовал, чтобы его забрали сразу же — была жара, больше тридцати градусов в тени. И все-таки мне стало зябко, когда я огляделся в его комнате. Кушетка, тщательно застеленная не то русским, не то арабским покрывалом, словно ничего не случилось. Ночной столик. На нем книга, которую отец только что начал читать («Сборник слов» Х.К. Артмана[60]). Письменный стол. Комод. На нем — «Sachs-Vilatte», другие энциклопедические словари. Книжные шкафы и ящики с авторскими экземплярами. Окно. Дверь на террасу. Дверь в ванную комнату, открытая… На письменном столе — Белая книга; конечно, я полистал ее. Теперь можно, теперь я просто должен. Я смотрел на красивый, четкий почерк, прочитал несколько слов на одной странице, несколько — на другой, половину предложения там, половину здесь. Буквы были такие маленькие, что я почти носом водил по бумаге. Наконец я прочитал последнюю запись и ничего из нее не понял:
Потом я просмотрел бумаги, лежавшие на письменном столе, — письма, на которые он не ответил, записи, проспекты издательств — и взял наугад какую-то книгу. Просто так. Это оказалось «Воспитание чувств», и я прочитал, стоя около книжной полки, последнюю страницу, мысль принадлежала Флоберу, но написал ее мой отец. То место, где Фредерик после многих лет возвращается в свое родное захолустье и вспоминает, как он, совсем еще мальчиком, тысячу лет тому назад отважился войти в прихожую борделя и, едва завидев одну из дам, тотчас бежал. «Это было самое прекрасное, что мне пришлось пережить в жизни», — говорит он своему другу, и тот соглашается, да, такая долгая жизнь, но это было самым прекрасным. Я поставил книгу обратно. У меня все-таки выступили слезы. Потом я вывалил содержимое ящика с лекарствами на кушетку. Сотни, а может, и больше полных флаконов, коробочек и трубочек. Трейпель на несколько лет, столько либриума, словно он ел его горстями, а еще пластырь, мазь от порезов и маленькие бутылочки, содержимое которых испарилось, а этикетки уже невозможно было прочесть. А револьвера не оказалось. Он его, что, выбросил? Ночью в озеро? Кинул в лесу? Но когда?
В ящиках письменного стола, как я и ожидал, всякая мелочь. Канцелярские скрепки, почтовые марки, резинки, ластики, карандаши. Верхний ящик был все еще заперт. Ключа я не нашел нигде. Я принес молоток, долото и вскрыл ящик. В нем лежали почтовые конверты, их было так много, что, когда я выдвинул ящик, некоторые прямо-таки вывалились на пол. Все без исключения письма были не распечатаны — почтовые штемпели десятилетней давности, некоторые еще старее — и во всех счета. Неоплаченные счета. Во всех! Отец ни разу не ошибся и не отложил нераспечатанным нужное письмо. (Позднее Клара оплатила все счета. Во всяком случае, многие. Получилась сумма около тридцати тысяч франков.)
Никакого тайного романа. Никаких любовных писем. Порнографических журналов. Только в самом низу, под всеми, уже ставшими историческими счетами, в застекленной рамке — черно-белая фотография обнаженного женского торса, от шеи и до бедер. Женщина лежала на каком-то платке, вероятно, из белого шелка. Любительское фото, не купленное. Кто была эта женщина? Елена, про которую отец мне рассказывал? Одно из неизвестных воспоминаний прошлых лет? Или моя мать, еще молодая?
Мне тоже не хотелось ночевать в полном одиночестве в доме, где только что умер отец, и я поехал в город, к Изабель. Изабель была из Лез-Антр-де-Мон, что в Юре, мы познакомились меньше двух недель назад. Она обрадовалась, когда я позвонил в дверь, весть о том, что мой отец умер, потрясла ее. (Она видела его один раз, совсем недавно, и он сразу начал беседовать с ней на хорошем французском, чего я от него, филолога, уже много лет не имевшего разговорной практики, никак не ожидал. Может быть, она напомнила ему Елену. Он ей тоже вроде бы понравился; не обращая на меня никакого внимания, они долго обсуждали сорта французского сыра, оба оказались большими его знатоками.)
На следующий день я приехал домой позднее, чем собирался. Поставил «2CV» в тень огромной ели в соседском саду. Мать в рабочем синем фартуке стояла на тротуаре перед калиткой и смотрела вслед мусоровозу, который как раз в конце улицы заворачивал за угол. Она была бледна как мел, но полна энергии. Во всяком случае, она пошла впереди меня в дом в темпе своего помощника господина Вагнера (или господина Керна?). Я прошел за ней, поднялся по лестнице в кабинет отца. Посреди комнаты стоял наполовину наполненный пятидесятилитровый мешок для мусора, и моя мать засовывала в него очередную пачку бумаг.
— Я начала без тебя, надо хоть немного навести порядок, — сказала она. — Ты представить себе не можешь, какой у него здесь был хаос.