Читаем Дневник моего отца полностью

Отец шел не как обычно, по дороге, а напрямик, по стерне только что убранного хлеба. Так короче. Дом светился от солнца, огромного, садившегося прямо в саду. Черный куб на фоне огромного огненного шара. На крыше в темнеющем небе торчала мачта-антенна. Взволнованный отец шел быстро, спотыкаясь о комья земли, так что ложка звенела в походном котелке, а штык бил по ногам. Каска, привязанная сверху к солдатскому ранцу, подскакивала при каждом шаге. Яркий солнечный свет слепил отца, но сомнений не было: там, перед домом, стояли тени, неподвижные, ожидающие. Тени женщин. Правда, даже прищуривая глаза и прикладывая к ним ладонь, он не мог различить, какая из них кто. Вон те силуэты перед гаражом — Йо и Хильдегард? А перед бочкой с водой — Нина? А около ворот — Рёзли? Две неподвижные тени, притаившиеся под магнолией, — доги. Это точно. И конечно же тень, что стояла у костра, — это Клара; самого костра не было видно, его пламя терялось на фоне расплавленного солнца, но дымок поднимался темно-красными клубами в синее вечернее небо. Рядом с Кларой два маленьких пятнышка: собака и ребенок. Отец, Карл, вдруг пустился в пляс, он махал руками, вопил от счастья, и, словно по команде, все тени тоже зашевелились и пропали в доме. И доги, и Хобби — из двух пятнышек она была покрупнее, — и даже ребенок, который двигался медленнее всех, сразу же исчезли в доме. Солнце зашло, оставив над горизонтом красное сияние, которое становилось все бледнее и наконец совсем исчезло, когда отец подошел к воротам и загрохотал — на нем были ботинки, подбитые гвоздями, — по гранитным плиткам садовой дорожки. Голубой сумрак перед дверью, почти темно. Он взлетел по лестнице в квартиру, вступил в коридор и по афганскому — а может быть, и персидскому — ковру, лежавшему в гостиной, торопливо прошел в свой уголок, к своей пишущей машинке. С ранцем на спине, с карабином за плечом и в фуражке, он, постанывая, напечатал все то, что накопилось в его голове за эти месяцы. (Долгими ночами у входа в туннель он перевел на немец кий язык и запомнил почти все, что знал наизусть из французской литературы.) Итак, он напечатал любовные воздыхания Береники Расина, конец «Кандида» — где герой, а вероятно, и сам господин де Вольтер хотят только возделывать свой сад — и то место из «Тартарена из Тараскона» Доде, где Тартарен хвастается, как он охотился на льва, все начало «Песни о Роланде», хотя совсем и не любил ее, он предпочитал «Тристана и Изольду», но не знал наизусть. Топчась взад и вперед на деревянной площадке у туннеля, он нашел собственные слова и для начала «Saison en enfer»[38] Рембо: «Когда-то, если память не изменяет мне, моя жизнь была праздником, на котором открывались все сердца и вино лилось рекой».

Допечатав лист до конца, отец рывком вытянул его и так быстро вставил новый, что стрекотание машинки почти не прекратилось.

И только когда в его голове, в его огромном черепе, больше ничего не осталось, ни единого слова, он оторвался от клавиш, включил лампу — над столом загорелся яркий свет — и быстро проглядел страницу, еще торчавшую в машинке; там были фразы из «Мещанина во дворянстве» Мольера, где месье Журден в изумлении выясняет, что он — гений, потому что, сам того не зная, всю жизнь говорит прозой; отец шумно вздохнул с облегчением и пошел по ковру назад в коридор. Там уже стояла Клара, а может, она все время стояла там. Вся в черном, молчаливая. Отец бросил ранец под дверь туалета, фуражку — на полку с обувью, карабин — в стойку для зонтов и обнял жену.

— Клара! — Он прижал ее к себе, и она поцеловала его онемевшими губами.

— Карл! — Она потянулась через его плечо и тоже включила свет, загорелась желтая стеклянная лампа под потолком, в ней валялись дохлые мухи. — Ах, Карл.

Карл отпустил ее, засмеялся:

— Да, это я! — И сбросил китель, пояс со всем, что на нем болталось, штыком, патронташем, шанцевым инструментом, в угол. Тут он увидел ребенка — меня — и поднял над головой. Я барахтался над ним, визжал, и он меня поцеловал. Я просто завопил от счастья, а когда снова очутился на полу, помчался в детскую и принес сигарету, скрученную из бумаги, конец сигареты я разрисовал цветными карандашами. Красным и черным.

— Смотри, папа!

Я выглядел совсем, как он, когда держал ее во рту! А еще на мне были сделанные из картона, очень похожие на отцовские, очки!

Правда, когда я вернулся в коридор, отец уже опять был около своего письменного стола и с любовью смотрел на бумагу, карандаши, ластики и скрепки, на «Sachs-Vilatte» и «Littré»[39]. (Клара стояла на коленях на афганском или персидском ковре и заправляла нитки, выдернутые гвоздями отцовских ботинок.) А тем временем отец то гладил свои африканские скульптурки, стилизованного мужчину с заостренной головой и торчащим пенисом с красным кончиком и такую же абстрактную женщину, у которой между ног была белая буква V, то постукивал пальцем по стеклу аквариума и радовался, что рыбки узнали его. Он выдвигал и задвигал ящики письменного стола — все, кроме верхнего, — нюхал тюбик клея.

— Папа! — крикнул я.

Перейти на страницу:

Все книги серии Первый ряд

Бремя секретов
Бремя секретов

Аки Шимазаки родилась в Японии, в настоящее время живет в Монреале и пишет на французском языке. «Бремя секретов» — цикл из пяти романов («Цубаки», «Хамагури», «Цубаме», «Васуренагуса» и «Хотару»), изданных в Канаде с 1999 по 2004 г. Все они выстроены вокруг одной истории, которая каждый раз рассказывается от лица нового персонажа. Действие начинает разворачиваться в Японии 1920-х гг. и затрагивает жизнь четырех поколений. Судьбы персонажей удивительным образом переплетаются, отражаются друг в друге, словно рифмующиеся строки, и от одного романа к другому читателю открываются новые, неожиданные и порой трагические подробности истории главных героев.В 2005 г. Аки Шимазаки была удостоена литературной премии Губернатора Канады.

Аки Шимазаки

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза