Во время одного особенно снотворного совещания по сбыту я не смог удержаться от соблазна проверить на деле, так ли уж заразно зевание. Я притворился, что зеваю, растянув физиономию в потрясающей гримасе, за которой последовало короткое «простите», после чего мое зевание перекинулось, скажем, на две трети присутствовавших и наконец вернулось ко мне, заставив меня зевнуть по-настоящему!
Брюно же, в свою очередь, установил, что в момент зевания человек глохнет. Когда ему становится скучно на уроке, он начинает зевать – не для того, чтобы выразить эту скуку, а чтобы не слышать учителя. Когда челюсти раскрываются во всю ширину, говорит он, в ушах начинает шуметь, как при сильном ветре. И я просто слушаю шум ветра. А от чихания, добавляет он, ты слепнешь. Он заметил, что в ту самую секунду, когда взрываются ноздри, закрываются глаза. И еще он отметил, что нельзя одновременно зевать и чихать. Слепой и глухой – но по очереди. Точно такие же наблюдения мог бы делать и я в его возрасте, если бы не воевал со своим телом, а пользовался им как надо.
Усовершенствовал эксперимент. На этот раз зевнул как бы пряча зевоту. То есть зевнул не раскрывая рта – челюсти сведены, губы напряжены, – и, как и вчера, мое зевание передалось окружающим вместе с попыткой его скрыть. Так что при определенных обстоятельствах приобретенный рефлекс передается таким же естественным образом, как и само рефлекторное движение. (В качестве дополнения: это короткое потрескивание в ушах при зевоте. Шорох фольги на шоколадных плитках.)
Рассказал о своих экспериментах по передаче зевания Тижо, а он ответил, что его самого с некоторых пор интересует то, что он определил как «перемена мнения по сговору». Два часа спустя он продемонстрировал мне это явление в ресторане, где мы обедали вместе с тремя нашими партнерами от Х. Обращаясь ко всем присутствующим за столом, Тижо объявил: «Вчера моя жена (а он, естественно, не женат) повела меня на последний фильм Бергмана, это…» Не закончив фразы, он скорчил гримасу крайнего неодобрения, граничащего с отвращением (раздутые ноздри, рот куриной гузкой, сдвинутые брови, наморщенное лицо), – и сразу то же самое выражение я вижу на лицах наших гостей. Выдержав паузу, Тижо с широкой улыбкой восклицает: «Это… просто гениально, правда?» – и такое проявление крайнего воодушевления мгновенно меняет географию остальных лиц, которые внезапно раскрываются, озаряются улыбками и выражением полнейшего одобрения.
Когда мы оказываемся в обществе, на наших лицах прежде всего читается неудержимое желание быть частью данной группы, даже не желание, а насущная потребность. Можно, конечно, приписать это воспитанию, стадному чувству, слабости характера – как в случае с экспериментом Тижо, – но я вижу в этом скорее архаическую реакцию на онтологическое одиночество, рефлекторное движение тела, стремящегося соединиться с телом общим в инстинктивном неприятии одиночества, пусть даже на время короткого поверхностного разговора. Когда я наблюдаю за нами, за всеми, сколько нас есть, в общественных местах, где мы можем общаться, – на выставках, в парках, в кафе, в кулуарах, в метро, в лифтах, – среди всех движений нашего тела меня поражает эта готовность сразу сказать «да». Она делает из нас стаю каких-то птиц, механически поддакивающих друг другу: да, да, да – как разгуливающие бок о бок голуби. Вопреки тому, что думает Тижо, это «поверхностное сцепление» нисколько не затрагивает нашей индивидуальности. Критическое мышление не заставит себя ждать, но сначала мы инстинктивно отдаем дань коллективизму и лишь потом начинаем убивать друг друга. Во всяком случае, наши тела выражают именно это.
Стоя над безупречной фекалией, цельной, гладкой, идеальной формы, плотной, но без клейкости, пахучей, но без вони, с четким срезом, однотонно-коричневого цвета, произведенной единственным усилием, вышедшей наружу мягко, как по маслу, не оставляющей ни единого следа на бумаге, смотрю на нее глазами мастера, испытывающего удовлетворение от своей работы: мое тело славно потрудилось.