Фредерик, врач, любовник и преподаватель Грегуара в интернатуре, жалуется, что не может спокойно поужинать вне дома: сотрапезники сразу же забрасывают его вопросами о собственном здоровье. Не было еще ни одной вечеринки, на которой половина приглашенных не попросила бы его поставить диагноз, назначить лечение, дать совет или рекомендацию для них самих или их близких. Он в отчаянии. С тех пор как я стал врачом, говорит он, даже еще не врачом, а только студентом, никто ни разу не спросил меня, чем я интересуюсь помимо игры в доктора! Дело дошло то того, что он стал бояться выходить в люди. Если бы не Грегуар, у которого совсем другие намерения на этот счет, он сидел бы взаперти у себя дома, потому что… (на этом месте он проводит ладонью у себя над головой) достало, дальше некуда! Он говорит, что за столом врач превращается в этакого шамана. Когда люди видят врача, который ест и пьет как простой смертный, они проникаются к нему братскими чувствами, он становится своим — колдуном племени ипохондриков, гуру всех этих дам. Такой замечательный доктор — и такой человечный, такой простой! — мы встречали его у такого-то, помнишь, милый? В больнице, говорит Фредерик, в глазах тех же самых людей — именно
Грегуар — гомосексуалист. Я могу обладать какой угодно «широтой взглядов» («широта взглядов» — какое узкое, одностороннее выражение!), но когда речь заходит о гомосексуализме, мое воображение отказывает. Если мои принципы и допускают это, мое тело никак не может постичь: как это — желать себе подобного? Грегуар — гомосексуалист, пускай, все равно это наш Грегуар, он может делать, что хочет, вопрос о его предпочтениях даже не стоит, но тело Грегуара, получающее наслаждение от другого мужского тела, — вот чего бедный разум моего собственного тела, если можно так сказать, никак не может постичь. Не содомию, нет. Мы с Моной тоже не чурались анального секса, и это приводило нас в восторг, а каким прелестным мальчиком она была тогда! Но в том-то и дело, что она не была мальчиком. Засыпая, думаю о Грегуаре и его гомосексуальности… Или, вернее, перестаю об этом думать. Загадка расползается на нити, превращаясь в ткань окутывающего меня сна.
Я — один в саду, меня отрывает от чтения пение птички, названия которой я, к великому огорчению, не знаю. То же можно сказать и почти обо всех окружающих меня цветах, о некоторых деревьях, о большей части облаков и об элементах, составляющих этот комок земли, который я разминаю пальцами. Ничего из этого я не могу назвать. Работа на ферме в дни моей юности не дала мне почти никаких знаний о природе. Правда, я занимался ею только для того, чтобы накачать себе мышцы. А то немногое, что я узнал, я забыл. Короче говоря, я настолько цивилизовался, что у меня не осталось элементарных знаний! И в тишине этого невежества щебечет птичка, оторвавшая меня только что от чтения. Впрочем, я слушаю не столько ее щебет, сколько саму тишину. Наиполнейшую. И тут возникает вопрос: а где же мой тиннитус, где мой шум в ушах? Прислушиваюсь внимательнее: нет шума, только птичий щебет. Затыкаю уши, чтобы послушать, что делается внутри черепа. Ничего. Тиннитус пропал. В голове пусто, только легкое гуденье от надавливания пальцами — как будто приложил ухо к бочке. А бочка-то пустая, абсолютно. В ней нет ни шума, что радует, ни элементарных знаний, что огорчает. Снова берусь за свою ученую книжку, чтобы в голове стало еще более пусто.