Ночью то и дело просыпаюсь от острого, но малопродуктивного желания пописать. Миссия невыполнима. (Прекрасно.) Сколько? — спрашивал меня когда-то мой исповедник. Сколько? — спрашивает меня сегодня мой уролог. Первый грозился влепить мне в наказание многократное чтение «Отче наш» и «Богородицы», второй угрожает повторной операцией: Ничего не поделаешь — надо, значит, надо. Конечно, молодость это вам не вернет, но спать по ночам будете спокойно. Конечно, а как же минуты раздумий, которые я позволяю себе, сидя без толку на своем «троне»? В эти ночные часы, когда я просыпаюсь от желания писать, мочевой пузырь представляется мне не переполненным бурдюком, а какой-то окаменелостью — вроде панциря морского ежа; известковая скорлупа, которую я кое-как опорожняю, подставив под краник палец и пустив медленную струю без всякого напора. Печальный перпендикуляр. При этом мне видится старый осел, забытый посреди луга, и эта картина чуточку оживляет процесс. Или же я стараюсь думать о скандале вокруг того источника, который пересох из-за марсельцев, соседей Манеса. Под чистое журчанье этого источника я засыпал когда-то. На шкале успокаивающих звуков это журчание располагается где-то рядом с шорохом гравия, шуршанием ветра в виноградных лозах и шипением точильного круга Манеса… (Манес поздно ночью занимался заточкой своего инструмента на круге или на наковаленке, я любил и это стаккато, которое он выбивал на наковаленке, двойные ноты: тинь-тинь, тинь-тинь.) Так вот, источник марсельцев иссяк. Он покрылся пеной, и, возможно, где-то выше по течению на нем образовалась какая-то илистая аденома. Потом превратился в тонкую, бесшумную коричневатую струйку, потом — просто капал по капле, потом — всё. К великой ярости Манеса — который, возможно, сам его и засыпал.