Кто вас так? — спрашивает Томассен, когда я усаживаюсь за свой рабочий стол. Опухшая ноздря с торчащей из нее окровавленной ватой и заплывший глаз наводят на мысль о допросе с пристрастием. Поскольку вторая ноздря у меня тоже закупорена — из-за того, что первая давит на перегородку, — я дышу с открытым ртом, отчего губы у меня сохнут и я могу изъясняться лишь с дикцией пьяного в стельку забулдыги. Томассен охотно отправил бы меня домой (не столько из сострадания, сколько из соображений личной гигиены), но у нас встреча с австрийцами, и нам нельзя «подвергать этот контракт риску». Увы, когда я нагибаюсь, чтобы поцеловать затянутую в перчатку руку баронессы фон Тратнер, жены министра (по имени Герда), вата вываливается у меня из носа, и я забрызгиваю хлынувшей оттуда же кровью венецианское кружево, поставив вышеозначенный контракт под угрозу. Verzeihen Sie bitte, Baronin![11]
Светлая седмица. Свадебное путешествие. Мона говорит, что Венеция, в которой столько всего можно увидеть, — рай для слепых. Здесь и без глаз можно почувствовать себя абсолютно зрячим. Эта столица тишины — в высшей степени звучный город. Здесь все обращено к слуху: унылое шарканье туристов и решительный стук венецианских каблучков, вспархивание голубей на площадях и мяуканье чаек, особый зов базаров — цветочных, рыбных, фруктовых, развалов старьевщиков, — колокольчик
Вчера — Венеция на слух, сегодня — Венеция на нюх, и опять с закрытыми глазами. Представь себе, что ты — слепой и глухой, говорит Мона, и вот, чтобы не потеряться, ты должен уметь распознавать эти
Венеция — единственный город в мире, где можно заниматься любовью, прислонившись спинами к домам — каждый к своему.
Глядя, как Этьен любуется своим отражением, я вдруг понимаю, что сам никогда по-настоящему не смотрел на себя в зеркало. Никаких невинно-нарциссических взглядов, никаких кокетливых самоосмотров, никаких наслаждений собственным образом. Пользуясь зеркалом, я всегда ограничивался его основными функциями. Учетной — когда подростком проверял, глядясь в него, как развивается моя мускулатура, одевательной — когда мне надо подобрать подходящие галстук, рубашку и пиджак, и «бдительной» — когда я бреюсь утром и смотрюсь, чтобы не порезаться. А вот общее созерцание собственной персоны меня не увлекает. Я не пытаюсь проникнуть внутрь зеркала. (Может, из страха, что не выберусь обратно?) Вот Этьен разглядывает себя по-настоящему, он погружается в свое отражение — как все люди. Я — нет. Части моего тела образуют целое, но ничего не говорят обо мне самом. Короче говоря, я никогда не смотрелся в зеркало. И это — не целомудрие, это скорее отстраненность, некая несократимая дистанция, которую и призван сократить этот дневник. Что-то в моем отражении по-прежнему остается мне чужим. До такой степени, что я, бывает, даже вздрагиваю, неожиданно встретившись с собою в витрине магазина. Кто это?! Спокойно, ничего страшного, это — всего лишь ты. С самого детства мне требуется время, чтобы узнать самого себя, и мне так и не удалось его наверстать. Вместо отражения я предпочитаю доверяться взгляду Моны. Ну как? Отлично, ты безупречен. Или Этьена — когда собираюсь на митинг. Ну как? Отлично, бабы в обморок не попадают, но поддержка тебе обеспечена.
В сущности, сейчас мне было бы трудно сказать,