Когда мне было двадцать лет, потягиваясь, я как будто взмывал в воздух. Сегодня утром, потянувшись, я почувствовал себя распятым на кресте. Совсем заржавел. Надо размяться. Правильно говорил наш учитель физкультуры (Демиль? Димель?), убеждая нас в предпоследнем классе, что без ежедневных упражнений мы заржавеем раньше времени… Возможно. Ну а пока, когда я смотрю, во что превратились мои спортивные друзья, прожужжавшие мне все уши своими достижениями (у Этьена, на сегодняшний день скрюченного ревматизмом, переломаны все пальцы и ключицы, а плечи, как у всякого регбиста, поражены капсулитом), я убежден, что правильно делал, сопротивляясь культу рекордов и диктатуре постоянных тренировок, которые кажутся мне своеобразным онанизмом. Я всегда ненавидел спорт как культ тела. К боксу я относился как к танцам, как к игре, как к искусству. Ну и потом, я занимался им большей частью в одиночку, лупил чаще всего по мешку с опилками. И в теннисе — бил в стенку. Что касается брюшного пресса и отжиманий, это были упражнения, необходимые для моего «воплощения». Они позволяли прозрачному мальчугану, призраку своего отца, обрести плоть, «войти в тело». Выиграть матч в вышибалы, отделать мерзавца на ринге, выставить задавалу на посмешище на корте, взобраться по крутому склону на велосипеде — все это была моя месть за папу, взиравшего на это с расстояния, с трибуны, где он сидел на почетном месте. Спорт никогда не был для меня физической необходимостью. Впрочем, в тот день, когда мы повстречались с Моной, я совершенно его забросил.
Анекдот. Услышал его только что в баре, где пил кофе, от соседа по стойке, который допивал явно не первый стаканчик пастиса. Никаких женщин, — говорит врач пациенту. Ни женщин, ни кофе, ни табака, ни выпивки. — Я так дольше проживу? — Не знаю, не знаю, — отвечает врач, — но время для вас будет тянуться гораздо медленнее.
В Мераке ветрянка. Напала на всех детишек сразу, как саранча. Все покрылись болячками, ни один не уцелел. Все кругом пищат, засыпают, просыпаются, ноют, что у них чешется, а чесать нельзя. Мона и Лизон, как сестры милосердия, сражаются на всех фронтах. Тут и Филипп с Полиной, внуки Этьена, и три маленьких друга семьи. Я быстренько телеграфировал Брюно, чтобы тот прислал сюда Грегуара, — надо пользоваться такой возможностью, это же естественная прививка, но Брюно ответил телеграммой, краткость которой говорит сама за себя: «Надеюсь, ты шутишь? Брюно». Жаль, сказала Мона, ветрянка в компании — это игра, а в одиночку — наказание.
Все время пытаюсь представить себе Брюно — как он тщательно подыскивает для ответа эти четыре слова. В каком возрасте люди примиряются с мыслью, что их отец до сих пор жив?
Сколько ощущений не испытано? На концерте в церкви женщина с обнаженными руками, положив локоть на спинку соседнего, не занятого стула, мечтательно теребит волоски у себя под мышкой. Я тоже попробовал. Довольно приятно. Могло бы быстро превратиться в тик, если бы место было более доступным.
Получил на день рождения чудесный подарок от Лизон. Ужинаем всей компанией: Мона, Тижо, Жозеф, Жаннетт, Этьен с Марселиной и т. д. Лизон, сидя напротив меня, участвует в общей беседе с жизнерадостностью, которая кажется мне удесятеренной какой-то неведомой силой. В нее словно вдохнули новое дыхание. В ней поселился добрый гений. Который, судя по осунувшемуся лицу, ее несколько утомляет. После ужина зову ее в библиотеку. (Этот отеческий призыв мы всегда обыгрываем с особой торжественностью: Дочь моя, ступай за мной! Лизон с виноватым видом идет в библиотеку, я — следом, поступью командора, и закрываю за нами двери.) Садись. Она садится. Сиди тихо. Она смотрит себе на ноги. Я пробегаю взглядом книжные полки и достаю «Доктора Живаго». Ищу отрывок, который хочу зачитать ей, а! вот! нашел! Девятая часть, глава третья. Записки Юрия Живаго. Он пишет их в Варыкино, в конце зимы, перед самой весной. Слушай. Лизон слушает.