Меня невыносимо тянет в сон, я совсем разбита и потому пишу тут. Мне в самом деле хочется начать новую книгу, но приходится ждать, пока просветлеет голова. Дело в том, что я колеблюсь между уникальным и сильным характером отца и куда более спокойной и широкомасштабной книгой — Боб Т.[89]
говорит, что у меня определенно необычная скорость. Летние скитания с ручкой, кажется, подсказали мне пару новых хитростей для ловли моих мух. Я была похожа на импровизатора, наигрывающего мелодию за мелодией на фортепиано. Результат совершенно неубедительный и почти неграмотный. Мне хочется научиться большему покою и большему напору. Но если я возьмусь за такую задачу, разве мне не грозит опасность написать очередные плоские «Ночь и день»? Хватит ли мне сил для того, чтобы покой не навевал скуку? Подобные вопросы я пока оставляю без ответа. Итак, с этим эпизодом покончено. Ах, Боже мой, я слишком устала, чтобы писать, поэтому, полагаю, придется взять роман мистера Добре и прочитать его. Все же мне еще многое нужно сказать. Кажется, кое-что можно сделать в «Маяке», еще мельче раздробить чувства. В этом направлении я как будто и работаю.Почему все это время я не понимала и не чувствовала, что понемногу истощаю себя и как будто еду с проколотыми шинами? Вот и случилось то, что случилось; упала в обморок в Чарльстоне, как раз посреди дня рождения К.[90]
, а потом две недели отлеживалась с головной болью, как амфибия. Это проделало большую дыру в восьми неделях, которые были до отказа заполнены всякими планами. Ничего. Заново скомпоную все то свободное время, что мне выпадет. Меня не выбьет из седла никому и ничему не подчиняющаяся злодейка-жизнь, измученная, заезженная моей же собственной непонятной и непредсказуемой нервной системой. В мои сорок три года мне ничего о ней неизвестно, потому что все лето я твердила себе; «Со мной все в порядке. Я могу сама справиться с бурей чувств, из-за которой два года назад от меня бы мокрого места не осталось».Я совершила стремительную и эффективную атаку на «Маяк», двадцать две страницы — меньше, чем за две недели. Я все еще еле ползаю и легко устаю, но если бы мне вновь удалось собраться с силами, уверена, я бы с бесконечным наслаждением раскрутила его дальше. Подумать только, с каким трудом мне давались первые страницы «Дэллоуэй»! Каждое слово безжалостно терзало мозг.
Позорный факт — я пишу это в десять часов утра, лежа в кровати в маленькой комнате с окнами в сад; солнце светит вовсю, виноградные листья прозрачно-зеленые, а листья на яблонях сверкают так, что за завтраком мне пришла в голову история о человеке, который написал стихотворение, как мне помнится, сравнив их с бриллиантами и паутину (то появляющуюся, то неожиданно исчезающую) тоже как будто с бриллиантами или с чем-то другим; и в итоге я задумалась о Марвелле с его деревенской жизнью, потом о Геррике, и вот моя реакция — в основном они зависели от городской жизни и городского веселья. Однако я забылась. Все это я пишу отчасти для того, чтобы проверить состояние моих бедных нервов на шее сзади — выдержат они или опять не выдержат, как с ними случается довольно часто? — ибо я опять, как амфибия, то в постели, то не в постели; отчасти чтобы унять зуд («унять зуд»!) писания. Это великое утешение и великое наказание.
Как же у меня ухудшился почерк! Еще одна жертва, принесенная «Хогарт-пресс»[91]
. Однако за все, что я должна «Хогарт-пресс». заплачено как раз написанным моим почерком. Разве я только что не отказала Герберту Фишеру в книге о поствикторианцах для университетской серии? — ведь я знаю, что могу написать книгу для «Пресс», отличную книгу, не похожую ни на какую другую, если захочу! Но как только подумаю о дубинках университетских преподавателей, у меня кровь стынет в жилах. Все же я единственная женщина в Англии, которая вольна писать, что хочет. Другим приходится думать о сериях и редакторах. Вчера узнала от Харкорта Брейса, что «Миссис Д.» и «Обык. чит.» продаются по 148 и 73 экземпляра в неделю — разве не удивительно для четвертого месяца?! Неужели и теперь у нас не хватит денег на ванную комнату и туалет здесь или в Саутхизе? Я пишу при заходящем солнце, когда все вокруг синее, как вода, будто покаяние за брюзгливый ненастный день, который миновал, оставив после себя облака, сверкающие золотом над вершинами гор и увенчивающие их золотыми коронами.