Короткая запись. Сегодня в «Lit. Sup» объявили книгу «Люди как они есть» Уиндхэма Льюиса: главы об Элиоте, Фолкнере, Хемингуэе, Вирджинии Вулф… Теперь я знаю наверняка, я чувствую, что это нападение на меня; что я публично растерзана; от меня ничего не осталось ни в Кембридже, ни в Оксфорде, ни где бы то ни было еще, где молодежь читает Уиндхэма Льюиса. Инстинкт подсказывает не читать, что написано обо мне. И вот по этой причине — ладно, открываю Китса и обнаруживаю: «Похвала и ругань имеют лишь преходящее значение для человека, которого любовь к абстрактной красоте делает жестоким критиком своих трудов. Моя собственная домашняя критика доставляет мне такую боль, о какой даже не помышляют «Блэквуд» или «Квотерли»[190]
… Но это всего лишь дань мгновению — я думаю, что, и умерев, останусь среди английских поэтов. Кстати, попытка раздавить меня, предпринятая Квотерли, лишь привлекла ко мне больше внимания».Вот: думала ли я о том, останусь или не останусь среди английских романистов после смерти? Кажется, я не думала об этом. Почему же тогда мне не хочется читать У.Л.? Почему я так чувствительна? Полагаю, из-за тщеславия: мне не нравится мысль о том, что надо мной смеются: что А., Б., В. с удовольствием узнают о крушении В.В.: к тому же в будущем нападения станут сильнее; может быть, я не уверена в собственном даре; но и тогда я знаю больше, чем знает У. Л.; и в любом случае я собираюсь продолжать свою работу. Я сделаю вот что: тщательно подберу разные высказывания и через год, скажем, когда выйдет моя книга, прочитаю их. Я уже чувствую покой, который всегда снисходит на меня вместе с обидой; я прижалась спиной к стене; я пишу ради того, чтобы писать, и так далее; и, кстати, есть странное позорное удовольствие в обиде — в том, чтобы стать фигурой, мученицей и так далее.
Беда в том, что я использовала на «Паргитеров» весь свой творческий потенциал до последней унции. Голова не болит (кроме того, что Элли называет типичной мигренью, — она пришла к Л., ему вчера было нехорошо). Я не могу вонзить шпоры себе в бока. На самом деле я планировала романтическую главу, но не получается. Сегодня утром стрела У.Л. пронзила мне сердце: он потрясающе остроумно выставил на посмешище Б. и Б.[191]
; меня назвал соглядатайшей, а не наблюдательницей; принципиальной ханжой; но одной из четырех или пяти живущих ныне (как мне показалось) настоящих художников. Вот зачем я собираю порочный материал. (Ах, меня недооценивают! — говорит Эдит Ситвелл.) Ладно: этот комар прицелился и укусил; и, кажется (12.30), боль прошла. Да, как будто все. Вот только я не могу писать. Когда мой мозг оживет? Наверное, дней через десять. Но читать он может замечательно; вчера вечером взялась за «Времена года»… Итак, я хотела сказать, я рада, что мне не нужно, что я не в силах сейчас писать, ведь есть опасность ответить, когда на тебя нападают, — а это совершенно убийственная вещь. Я хочу сказать, убийственная для «Падгитеров», если принять во внимание его критику. И думается, мое открытие двухлетней давности поможет мне самым замечательным образом: рисковать, искать и не позволять себе негибкости; быть уступчивой по отношению к истине. Если в словах У. Л. есть правда, что ж, надо принять ее: не сомневаюсь, я ханжа и соглядатайша. Что ж, живите храбрее, но, ради Бога, не старайтесь меня склонить в ту или иную сторону. Все равно ничего не выйдет. К тому же есть странное удовольствие в обиде, и чувство, что тебя гонят во тьму, тоже приятно и полезно.Сегодня совсем вылечилась. Итак, болезнь под названием У. Л. длилась два дня. Помогли грубовато-добродушная любовь старушки Этель и вчерашнее волнение по поводу купленной блузки; а также глубокий послеобеденный сон.
Сегодня утром пишу.