Пропуск: не в жизни, а в записях. Каждое утро меня уносил с собой поток «Трех гиней». Но вряд ли они поспеют к августу. Я еще только в середине моего магического пузыря. Будь у меня время, я бы хотела описать необычный взгляд на мир — на бедный разорванный мир — взгляд, которым я пристально смотрю на него, стоит лишь преграде сделаться тоньше, — когда я устаю или меня отрывают от работы. Потом я вспомнила Джулиана, который сейчас где-то под Мадридом; и так далее. Маргарет Дэвис пишет, что Джэнет[237]
умирает, и спрашивает, не напишу ли я о ней в «Таймс» — довольно странная мысль: как будто имеет значение, кто напишет и кто не напишет. Однако вчера я весь день думала о Джэнет. Мне кажется, писательство, мое писательство — вид спиритизма, а я — медиум.Только что из Монкс-хаус, но не могу и не буду ничего писать — устала и возбуждена. К тому же вывернулась наизнанку — как могла, — чтобы написать что-нибудь о Джэнет для «Таймс». Ничего хорошего из этого не получилось: слишком сухо и манерно. Она умерла. Сегодня утром три записки от Эмфи (сестра Джэнет). Она умерла в четверг, закрыла глаза и «стала очень красивой». Сегодня ее кремируют; она напечатала небольшую траурную службу, оставив пустым место, где должна стоять дата смерти. Никаких речей: адажио из Бетховена и текст об искренности и вере, который я бы включила, если бы знала. Но какое значение имеет мое писание? Есть что-то четкое и целостное в памяти о ней, совершенное. Милой ветреной старушке Эмфи придется теперь учиться одиночеству. Для нас-то она останется легкомысленной и, тем не менее, очень трогательной, особенно ее фраза в письме, которую мне никогда не забыть, как она посреди ночи вбежала в комнату Джэнет и они мило провели время. Она всегда вбегала. Джэнет была стойкой и самоуглубленной, веровавшей во что-то, не совсем совпадающее с ортодоксальной верой. Но она на редкость не любила разговаривать. Никакого пристрастия к словам. Ее письма, кроме последнего, начинались словами: «Дорогая Вирджиния». Случайные прохладные слова. А я очень любила ее, еще когда жила в доме на Гайд-Парк-гейт; и меня бросало то в жар, то в холод, когда я собиралась на Уиндмилл-Хилл: воображаемая, она сыграла большую роль в моей жизни, пока воображение не стало частью литературной, а не реальной жизни.
Неужели еще один роман выплывет наружу? А если да, то какой? На сегодня у меня есть только ощущение, что он должен состоять из диалогов, поэзии и прозы, но четко разделенных между собой. Больше никаких длинных замкнутых на себе романов. Но у меня нет порыва; надо ждать; не буду возражать, если импульса не будет вовсе; хотя подозреваю, что в один из ближайших дней все начнется сначала. Не хочу писать художественную прозу. Хочу попробовать несколько новых критических работ. Одно, думаю, уже ясно — я никогда не буду писать, чтобы «угодить», стать посвященной; отныне и навсегда я сама себе хозяйка.
Сказать особенно нечего. Единственная жизнь, которую мне дарит это лето, у меня в голове. Вся ушла в работу. Три часа пробегают, как 10 минут, — переписываю «Герцогиню и ювелира»[238]
для Чэмбрана, Н.-Й. Должна была послать заявку. Думаю, она не понравится. Однако было знакомое волнение, едва я взялась за эту маленькую экстравагантную штучку, — как мне показалось, большее, чем когда я пишу критику.К счастью — если это правильное слово — я получила три электрических разряда — телеграммы с просьбами писать. Чэмбран предложил 500 фунтов за рассказ в 9000 слов. И я тотчас принялась сочинять приключение — десятидневное приключение — мужчина гребет, надев на руки черные вязаные чулки. Пишу ли я когда-нибудь, хотя бы здесь, для себя? А если не для себя, то для кого? Интересный вопрос.
Итак, мы опять на Тависток-сквер; и я не написала ни слова после 27 сентября. Это говорит о том, что каждое утро мой мозг доведен до предела «Тремя гинеями». Сегодня первое утро, когда я пишу в дневнике, потому что в двенадцать, то есть десять минут назад, я написала то, что считаю последней страницей «Трех гиней». Ох, как я мчалась вперед все эти утра! «Три гинеи» не давали мне покоя, рвались наружу. Клянусь, это было похоже на проснувшийся вулкан. А теперь мой мозг тих и прохладен.
Он уже отшипел — помнится, в Дельфах я думала об этом. А потом принудила себя включить это в роман. Да, на первом месте художественная литература. «Годы». Как же я старалась удержаться все время от той чудовищной депрессии и отказывалась, если не считать нескольких безумных записей, изливать ее на бумаге, пока «Годы» — ужасное бремя — не ушли от меня. Итак, я заслужила этот галоп. И время и мысли я тоже заслужила. Но как мне понять, хорошо это или плохо? Нужны еще библиография и примечания. А пока неделя передышки.