Он кивает на парня, что стоит, опершись о стол. Китель. Наган. Из-под пилотки топорщится здоровенный чуб.
— Нет. Инспектор районной полиции.
Тот поворачивается. Без околичностей.
— Ты какой нации? Еврей?
— Нет!
— Я бы копейку не поставил против того, что ты еврей. А кто же ты?
— Русский.
— А документы есть?
Подаю паспорт. Рассматривает.
— Где ты этот паспорт взял?
Я совершенно инстинктивно стараюсь говорить не торопясь, не повышая голоса и не остря. Впрочем, я несколько успокоен: не Германия, не политика, а старая песня.
— Он выдан милицией.
— А когда ты русскую фамилию себе взял?
— Это моя фамилия.
— Брешешь!
Вопросы в связи с паспортом: где прописан, где работал, кем, как звали отца, деда?
О деде отвечаю:
— Был попом.
— Еврейским?
— Нет, самым обыкновенным.
Почему-то неожиданно:
— Немецкий язык знаете?
— Плохо.
— Как будет «стол»?
Отвечаю.
— Скажи по-немецки: «Я до этого не имею охоты».
— Не переведу.
— Подумай хорошенько.
Пытаюсь вспомнить: «Ich habe...» Но слова «охота», «желание» не помню. Оглядываюсь вокруг. Все сидят, отвернувшись, отодвинувшись.
— Нет. Этой фразы я не построю.
— А говоришь, что знаешь немецкий.
— Сказал «плохо». Со словарем кое-что переведу.
— Ты женат?
— Да.
— В Киеве одну жинку бросил, здесь вновь женился?
— Нет. Мы с женой пришли вместе.
— А почему она не записана?
— Мы не были еще записаны.
— Почему паспорт без карточки?
— Эта серия подлежала обмену в сорок первом году. Его срок истекал.
Чубатый ходит вокруг. То останавливается с одной стороны, то с другой.
Лицо вижу плохо, да и не смотрю. Зато ясно — часы белого металла и такой же, должно быть, алюминиевый перстень.
— Еще какие документы есть?
— Больше никаких.
— Ты химик, говоришь, диплом есть?
— Нет.
— Где он?
— Остался у родителей, а копия сгорела.
— Вот тебе и на! Ну, поедем в управу.
— Пожалуйста.
Подхожу к бричке сзади.
— Садись возле кучера.
Все остаются в дверях. Там же староста. Он отговаривает инспектора, предлагает что-то взять. Тот потом мне:
— Иди в контору. Подожди...
В это время староста Коцюруба:
— Да что ты его повезешь?
В конторе пусто. Решено воспользоваться случаем, выкурить папиросу. А туман вокруг. Это даже хорошо, и нечувствительность — хорошо. Вероятно, в таком состоянии умереть не больно. Сыплю табак. Входят люди, и он:
— Выйдите все.
Остались втроем: он, я и староста.
Он неожиданно:
— Скидай штаны.
Мгновение не моту взять в толк — зачем? Бить? Или... И решаю, что хочет выяснить, не обрезан ли.
Расстегиваю.
— А ну, показывай.
Осматривает, спрашивает Коцюрубу:
— Как, не обрезан?
— По-моему, нет!
— Мне тоже кажется. Ну, одевай.
И уже спокойно:
— А у тебя уже проверяли?
— Да, в прошлом году.
— Ну и что?
— Отсидел сутки — выпустили.
— А все же ты здорово на еврея похож.
— Сам знаю.
Коцюруба смеется:
— А може, мать...
— Може, и согрешила.
Оба начинают вспоминать товарищей, похожих на евреев. Допрос кончился разговором.
Потом:
— Ну, иди домой.
Староста:
— Иди, мед ешь.
Потом думаю: надо непременно написать новый, не гоголевский фантастический рассказ о носе и о том, что сволочей до черта.
Кто-то, вероятно, когда забирали его сына или дочь, упрекнул:
— А вот у Лукьяна зять еврей, так его не трогаете.
6 марта 1943 г.
Есть в Колодистом парень Миша. Сам из Крыма. Жена одного репрессированного, Евдокия Емельяновна-Игловая, в свое время заявила, что это ее племянник. Так спасла. Его забрали после черноводскаго дела вместе с остальными пленными из Ладыженского района. Теперь он снова там, в Колодистом. Скрывается. Сидел в кухне. Он в белых саморобных штанах, в перелатанной куртке из свиты. Тонкая шея торчит из воротника. Оскобленная голова. Только скрипнет наружная дверь, вскакивает, подходит к кухонной двери (она на крючке) и, если чужой, уходит в дальнюю комнату.
Хозяйка:
— Он никогда не забывает проверить. Мы забываемся, он — нет.
Рассказы о режиме уманского лагеря. Утром стояли очереди за «чаем». Наливали его в консервную банку.
Горячая вода, иногда с пережаренным ячменем. Мороженый хлеб — буханка на четверых, по двести граммов. Сейчас же на работу. Хлеб давали уже на ходу. Днем баланда. Вечером она же. В эшелоне их было полторы тысячи. Везли, по слухам, в Мюнхен. На каждые пять-шесть вагонов — часовой в будке на вагонной крыше. На последнем — пара собак. Ехали голодные. Только в Бердичеве дали очередную порцию баланды и двести граммов хлеба. Хотели бежать у Христиновки — не удалось. Только за Ковалем разогнули колючую проволоку в окне слева. Он лез пятым. Повис на руках. Внизу, вдоль всего вагона, ступенька. На нее. Обошел по буферам на другую сторону. Заколебался: прыгать ли. Предупредительный диск: опасно. Но впереди уже семафор моргает. Прыгнул удачно, только колено ушиб. Упал и полежал, пока поезд не скрылся. Потом повернулся спиной к станции. Пришел в деревню. Просидел сутки — дальше.
— В Западной народ смелее, чем у нас. Друг друга не боятся, говорят открыто. Только смотрят, чтоб немца не было. Все против.
Я говорю:
— Вы ж его ждали.
— Да мы думали, что совсем по-другому будет.
9 марта 1943 г.